Но еще лучше, если свет разума и стыд (х-хм, так и у тебя бывает) не покинут ее совсем. Тогда она, едва дыша чуть приоткрытыми устами, тлея ланитками, не размыкая маленьких ресниц, сможет удивленно наблюдать само рождение свое для царства бесного. Так только живей отзовется на каждую черточку искусной услады, вскользь обозревая пустячную даль прежней своей чистоты, и признает нашу полную победу!..
Так подговаривал Отрепьева злой дух, бес верил: едва Ксюша благословит где-то в тайнике души тонкое чудо греха, тем сразу скрепит союз с ним, мятежным князем мира сего, великим ханом стран исподних. В оных странах честное бесослужение вечно несут его древние кабальные и крепостные, ревнивые приемыши его...
Отрепьев у демона много не понял — про этот тройственный, с ним, собой и Ксенией, союз. Но в удушливых мечтах уже сорадовался — как всякий, чей сосуд души уже взят легонько за горлышко чертом, — успеху этих цепких уз, связывающих воедино несцепимое, благодаря мгновенной хитрости развязывания других концов мироустройства.
Но Отрепьев никуда пока не брал с собой дружка из спальни, не седлал по его научению коня, не спешивался за полночь у южного крыльца хором Мосальского... «И то сказать, куда спешить? — пускался он вдруг в привередливые рассуждения перед демоном, засомневавшись в непогрешимости его плана. — А ну как не заладится что-то?.. А вдруг Ксюша, презрев-таки мою насильную усладу, наутро поцелует крест да и ринется с балясника вниз головой, как и клялась?» Демон кряхтел в ответ, себе на уме, — выжидал.
«Ха! Низведи ее на первый ярус без подклета! — вился, оказывается, рядом и бессоный бесенок поменьше. — Все шнурки и ленты, занозки там, иголки, пилки убери — всего ж делов!..»
«Ну поди же к ней! — снова басил старший бес. — Как ты терпишь еще, я не понимаю, поди, поди. Я там пособлю, уж подержу за шкирку, в этом даже и не сомневайся никогда... А то что ж это, черт тебя дери? Все литовские «зухы», все свои окольничие скалятся за спиной в кулаки! Да царь ты или не мужик?!. Конечно, теперь, после всех этих овечьих бесед, тебе будет трудней — деве сразу надо показывать ее место! О ню — под тобой!»
«Так, может, лучше... — неуверенно предполагал Григорий, — не ее с выси стягивать и забивать под мя, а наоборот тогда: как-нибудь мне наверх к ней... и еще чуть повыше?»
«Ну, это уже не по мне, — обижался большой бес. — Ишь, куда захотел — в небеса?! Там сущий ад. Не приживешься там — знаешь, летать будешь как... По указанию этих... Да нет, брат, там тяжко... А по вопросу любви туда вроде бы даже и неудобно. Спокон веку все вроде бы с этим — ко мне... Ну смотри, надумаешь потом — локти заставлю кусать, не пеняй тогда, что шея у тебя короткая, а грабли длинные».
Только ближе к утру доброжелателей одолевала усталость, и Отрепьев тоже устраивался на ночлег, калачиком сворачиваясь в их преющем, жестком меху. И лишь при вторых петухах бесы совсем исчезали, оставив на подушках талый след и клок поблескивающей шерсти, похожей на неплотную ткань-кызылбашку, в спящей ладони Отрепьева. И тогда до невидимости пресветло-прекрасные, пресильные до неощутимости их прикосновений Божии ангелы ставили длани свои под холодные пятки Отрепьева и самую малость толкали его, и он возлетал — высоко над землей, плача и освежаясь еще незримым с земли, подымающимся солнцем, и долго летал над своей маленькой Русью, потом все же — волей-неволей — терял высоту, на страшенной скорости врезался в ствол большого сумеречного древа... Тут и просыпался — живой, хорошо отдохнувший.
Отрепьев глядел в щелки окна на страну, выроненную ему в руки Годуновым, и порою мучился, попеременно разгораясь и черствея. Чуть нарыв подживал и Отрепьев, взбадриваясь, успокаивался, как вдруг, мрачно озарясь душой, сам раздирал корку сукровицы, которой затягивалась странная ранка...
В такие минуты царь что-то искал вокруг себя по стенам, полкам и столбам чертога и не всегда понимал, что же хочет найти, — ведь парсуны Годунова быть во дворце не могло уже нигде. Не находя портрета, Отрепьев начинал чуть подвывать в смиренной, шелком приглушенной тишине, потому что становился Годуновым сам.