— Жильца своего убил. Спервоначалу выселить его хотел, да не удалось, нынче на этот счет руки коротки… Ну, он заманил его к себе и прикончил…
— Так… — сказал кто-то в толпе. — С ним шутки плохи! Купец Офросимов — человек сурьезный, я его девять годов знаю…
Высокий рабочий с темным испитым лицом усмехнулся и махнул рукой:
— Слушайте вы ее!.. Врет она. Слышала звон, а откуда он? Тут другая причина: купец этот краденое скупал, да возьми его и обсчитай. Ну, слово за слово, дошло у них до драки, он его и пырнул под ребро…
А напротив, на тротуаре, стояла публика почище. Вертлявая барышня в коротенькой, до колен, юбочке и желтых высоких сапожках дергала за рукав своего кавалера безусого юнкера:
— В чем дело? Узнайте, пожалуйста! Это митинг?
— Артиста одного убили, кажется, известного; мне говорили фамилию, да я забыл… Романическая история…
Одинокий милиционер, щупленький юноша в желтой смятой шляпе, переходил от одной группы к другой, волоча по земле тяжелую винтовку, и говорил, забавно хмуря брови:
— Разойдитесь, товарищи, не дозволено!..
— А людей резать дозволено? — усмехался ядовито седенький старичок, швейцар из углового дома. — Где ты раньше был?
Курнатович открыл окно, высунулся, поглядел вниз, послушал и сказал жене:
— Маруся, оденься-ка, пока что… Да шляпки не надо. Накинь платок. Я тебя провожу к Воронковым. После службы зайду за тобой. Обедать-то сегодня придется в столовке.
Бледная, не спавшая всю ночь, Маруся подняла на мужа усталые глаза.
— Я боюсь, что подожгут дом…
— Ну, что ж? — усмехнулся Дементий Петрович. — Сгорят твои книжки да моя гитара… Скорей, детка! Потом не выбраться отсюда. Слышишь, как галдят?
— Дема, я лучше поеду к Алеше?.. — сказала Маруся.
— Как знаешь.
Курнатович повертел в руке янтарный мундштучок и, взяв его в рот, крепко стиснул зубами. Так крепко, что янтарь хрустнул и разломился.
XVII
Падали желтые листья. Последний неожиданно теплый сентябрьский день, догорая над старым опустошенным парком, позвал Марусю к знакомому пруду.
— Пойдемте подальше, Алеша! — позвала она в свою очередь. — Там у пруда есть скамейка под кленом. Необыкновенный клен, вот увидите. Он один еще держится. Мы с ним давно знакомы. Пойдемте, я вас представлю.
— Там наверно болото теперь, — возразил Алеша, но улыбнулся и послушно захромал за Марусей. — Не так скоро! — попросил он. — Ваш клен подождет, а по мне так и здесь хорошо. Люблю я осень!
— Как все упадочники? — улыбнулась Маруся.
— Как все одинокие, — ответил он и, помолчав, добавил: — Как вы сами, Маруся. Недаром, когда петь начнете, все у вас в миноре выходит. Славянская душа… Остановитесь на минуту! Послушайте! Что? Вспоминаете? «Завершительный ропот шуршащих листвою ветров»…
— Только без стихов! — поморщилась она. — Довольно с меня и ваших писем. Лучше помолчим и подумаем. Каждый о своем.
— Помолчим! — согласился Алеша.
Перешли через старенький мостик с зелеными перильцами, прошли мимо белого павильона в греческом стиле, со сломанными колоннами. Молча повернули на узенькую, усыпанную листьями, дорожку, молча взглянули в глаза друг другу и улыбнулись.
— Когда вы уезжаете? — спросила Маруся.
— Теперь скоро, — ответил он. — Война уже кончена. Осталось только уплатить по счету. Но меня уже здесь не будет.
— Кто же должен платить?
— Тот, кто пировал во время чумы. Ах, Маруся!.. Быть может, я скоро вернусь. Когда настанут великие дни покаяния… С заунывным звоном стареньких колоколов, с черными ризами…
— С постным сахаром… — улыбнулась Маруся.
— Да. Дни великого народного поста. И тогда опять придет весна, и снова будет светлая пасхальная ночь. Последняя, Маруся. И мы снова увидим свою маму, старенькую, убогую, избитую Русь… И сарафанишко ее узнаем, и зипунишко на плечах, ветхий, посконный зипунишко, тот самый, в котором она еще в лавру хаживала, к Сергию игумену, Гришку проклинаючи… И посошок ее знакомый, крепкий еще посошок, на долгую еще путину хватит его…
Маруся с тихой и недоброй улыбкой заглянула сбоку в некрасивое желтое лицо своего спутника.
«Алексей, человек Божий… — подумала она. — Поехал!.. Словно кликуша…»
— Да, Маруся, — продолжал он, снова хромая по коврику шуршащей листвы. — И друзья и враги наши все учли, все взвесили, обо всем догадались… Лишь одно они забыли.
— Что?
— Бога нашего. Старенького, русского Бога…