— Уйди ты, ради Бога!.. — кричит Феня — Что я вам сделала? Господи!..
— Шш… — Васса испуганно машет руками. — Что ты? Сдурела? Дяденька кончается, а ты орешь. Скажи на милость, и слова нельзя молвить… Мамзель какая, нервы у нас… Оставайся, коли так, торчи одна, пока не выгнали на улицу… Тоже!..
Васса фыркает, как жирный сердитый кот, и уходит в кухню.
Феня, сжавшись в комочек, тихонько плачет. В соседней комнате бьют часы, и девять тяжелых ударов звучат громко и протяжно, точно ночью, на пустынной площади.
Наплакавшись до скуки, Феня встает с кровати, садится к столу и подвигает к себе толстую, растрепанную книгу. Узенькая впалая грудь еще вздрагивает, и покрасневшие глаза Фени еще роняют последние слезинки, но вот они уже бегают по черным строчкам и единственный друг ее, — роман безымянного автора, — делает свое дело.
Фени уже нет в этой комнатке, она уже далеко, вместе с бедной Эльвирой, на темной ночной дороге, у стен старого замка…
«…Черный, наглухо закрытый экипаж маркиза, запряженный парой резвых чистокровных коней, мчался, как бешеный, по темной дороге. Косматые тучи закрывали звезды, и ночной ветер, глухо завывая, качал ветвями столетних каштанов. Безмолвный кучер, вооруженный длинным бичом, стегал лошадей, и без того уже летящих точно от погони.
Внутри кареты, на мягких темно-фиолетовых подушках раскинулось безжизненное тело графини Эльвиры. Стройная фигура несчастной женщины казалась белой лилией, смятой и брошенной ураганом жизни.
Эльвира все еще была в обмороке. И, если бы не едва приметные колебания высокой груди, маркиз мог бы подумать, что он везет уже только холодный труп, только прекрасные останки измученной графини. Глаза маркиза пронизывали ночной мрак и, с невыразимой лаской, скользили по прекрасным, мраморным чертам его добычи.
— Эльвира! — шептал он. — Моя теперь, навеки!.. Велика моя вина перед тобой, но и бездонно раскаяние…
А карета, качаясь, как корабль в бурю, мчалась все вперед, вперед… Навстречу весеннему утру, навстречу счастью…»
В десятом часу вечера пришел старший приказчик Матвей Григорьевич и принес ключи от лабаза. Низенький сухой старичок, с редкой бороденкой на желтом лице, как всегда передал ключи Мироновне, и прежде, чем затвориться в своей комнатке около кухни, с порога обернулся и, не глядя на экономку, спросил тихо:
— Ну?
Мироновна кашлянула и так же тихо ответила:
— Все то же. Хрипит. Сходи ужо сам-то… Погляди.
— Ладно. Ужо, обогреюсь.
Из кухни выглянула Васса, и Матвей Григорьич весело улыбнулся:
— Чайком бы угостили, Васса Миколавна. Озяб я…
— Пройдите в кухню. Самовар вас дожидается, кипел, кипел…
— Задержался я сегодня. Народишко все… Да и опять же без хозяина…
— То-то… — Васса громко вздохнула. — Плох хозяин-то… По всему видать, не жилец он больше…
— Каркай еще, каркай!.. Глядела бы за самоваром-то… — окрысилась Мироновна и, позванивая ключами, поплыла к больному.
— От слова не станется… — проворчала Васса, а Матвей Григорьич поглядел экономке вослед и лукаво подмигнул Вассе:
— Убивается горемычная… Хи-хи!..
Васса тихонько прыснула и закрыла рот ладонью. Матвей Григорьич ткнул ее в толстый живот указательным пальцем и пошел пить чай.
Сидевшая в кухне около самовара мать Юлиания, при входе Матвея Григорьича встала, отряхнула с груди крошки ситника и поклонилась в пояс.
— А, — кивнул он. — Караулите? Ну, ну… Наливайте, Васса Миколавна.
Две первых чашки он выпил в сосредоточенном молчании, а за третьей обтер ладонью седые усы и прищурился на монашенку.
— Вот-с, теперь у нас пост, и, к тому же, звание ваше иноческое, а вы, матушка, как я ни погляжу, — все чай пьете.
Мать Юлиания смиренно опустила глаза:
— Всяк злак на потребу…
— Всяк ли? Чай-то где растет? В Китае. Китайцы его и солят и собирают, а китайцы — нехристи. Они в Будду веруют. Есть такой, фарфоровый… То-то… Наливайте-ка, Васса Миколавна… Н-да. Погляжу я на вас, матушка, — легкая ваша профессия… Лампадочку затеплить, читей-миней почитать, чайку попить… Не то, что мы, грешные: день-деньской на ногах, да еще и на стуже…
— Каждому свое…
— Свое. Гм… А может, я не хуже вашего сумею по покойникам-то читать… Может, я внутри-то самый покаянный человек? А только, с мальчонок еще не к тому приставлен.
Тонкие губы монашенки кривятся в усмешку:
— А коли так, — вы и шли бы в обитель. Никогда не поздно. О-хо-хо… Пустословие одно. Прости вас Господи!.. Пойду-ка я к болящему…