Вспоминаю премьеру спектакля «Любовь Яровая» в Малом театре. Я работал тогда в библиотеке Института В. И. Ленина и повидал много интереснейших людей из старой большевистской гвардии. На следующий день после премьеры я увидел в институте старую большевичку Ц. Зеликсон-Бобровскую. Она вся сияла, как бы заново пережив свою молодость. Она говорила мне:
— Как драматург мог так увидеть жизнь, события тех лет. Это же подлинная правда, все живое, без прикрас, все так и было на самом деле!
Прошло немалое время. После нескольких малоудачных опытов с привлечением первоначальных авторских вариантов пьеса «Любовь Яровая» из драматических театров перекочевала в театр музыкальный — в Театре оперетты с успехом шел спектакль «Товарищ Любовь»…
Очевидно, секрет долголетия драматического произведения в том, чтобы сквозь обязательные требования своего времени нащупать что-то вечное человеческое, от чего мы в свое время весьма активно шарахались. Нам казалось, что с новыми социальными формами все рождается заново, отменяется все, что нажито было человечеством до нас.
А ведь человечество и человек в сфере чувств гораздо консервативнее, чем нам думается. Как-то на обсуждении новой пьесы М. Шатрова «Диктатура совести», вызвавшей горячие одобрительные отклики, встал вопрос: существует ли понятие совести как вневременного, внесоциального понятия (дело было задолго до перестройки).
И аудитория согласилась с тем, что да, существует. Но вот соединение это — вечного и сиюминутного, так необходимого сейчас, и составляет одну из сложнейших задач драматурга, не только как чернорабочего сцены, но как мыслителя, идеолога в сложнейшем виде литературы, как это признавал еще А. М. Горький — в литературе драматической.
Величие элементаризма. Логика и эмоции
В драме часто обманывает элементаризм частей, из которых она складывается. Кирпичики вроде всем известные, а вот поди ж ты… Борьба за мир — пожалуйста! Чтобы воздействовать на сражающихся мужчин, которые никак не могут миром уладить свои дела, женщины решили отказать мужьям и возлюбленным в ложе!
Как все просто, не правда ли? Но ведь и Парфенон прост. А ведь какие мысли порождает старик Аристофан своей «Лисистратой»!
«Антигона» Ануя — по Софоклу. Завязка драмы тоже проще простого. Правитель Фив Креон издал указ — тело своего племянника Полиника, изменника, приведшего под стены родных Фив семь городов для грабежа и убийства, не хоронить, пусть его клюют вороны. Кто попытается это сделать — смерть! Антигона, сестра Полиника и, следовательно, тоже племянница Креона, невеста его сына, с указом не согласна. Она хочет похоронить брата, не боясь обещанной казни. Даже под угрозой смерти Антигона хочет выполнить свой сестринский долг.
Из этого простого расклада вырастает нечто огромное, монументальное, и тогда приходится прийти к выводу, что если элементы драмы так просты, то сама драма — есть воплощенное величие элементаризма. Чего стоят диалоги Креона со своей племянницей Антигоной и своим сыном Гемоном, что и составляет суть драмы. Какой цинизм власти демонстрирует Креон, откровенно предлагая Антигоне нехитрую сделку с собственной совестью в обмен на бесценное сокровище — жизнь. Но как же он убедителен в своих доводах, к каким прибегает метафорам, какую силу своей логики он проявляет!
— Попытайся и ты тоже понять меня, дурочка! — уговаривает Антигону Креон. — Я же старался изо всех сил понять тебя. Ведь нужно, чтобы кто-то стоял у кормила! Судно дало течь по всем швам. Оно до отказа нагружено преступлениями, глупостью, нуждой… Корабль потерял управление. Команда не желает ничего больше делать и думает лишь о том, как бы разграбить трюмы, а офицеры уже строят для одних себя небольшой удобный плот, они погрузили на него все запасы пресной воды, чтобы унести ноги подобру-поздорову. Мачта трещит, ветер завывает, паруса разодраны в клочья, а эти скоты так и подохнут все вместе, потому что каждый думает только о собственной шкуре, о своей драгоценной шкуре, и о своих делишках. Скажи на милость, где уж тут помнить о всяких тонкостях, где уж тут обдумывать, сказать «да» или «нет», размышлять, не придется ли потом расплачиваться слишком дорогой ценой и сможешь ли ты после этого оставаться человеком? Куда там! Хватаешь любую доску, чтобы поскорее заделать пробоину, в которую так и плещет вода, выкрикиваешь приказания и стреляешь прямо в толпу, в первого, кто сунется вперед. В толпу! У нее нет имени. Она, как волна, которая обрушивается на палубу перед самым твоим носом, как ветер, который хлещет тебя по лицу, и тот, кто падает в толпе, сраженный твоим выстрелом, не имеет имени. Может быть, это тот, кто улыбнулся тебе накануне и дал закурить. У него больше нет имени. Нет больше имени и у тебя, судорожно вцепившегося в руль. Не осталось больше ничего, кроме корабля, у которого есть имя, и бури. Понимаешь ли ты это? <…> Животные, те, по крайней мере, просты, бесхитростны и упорны. Они, толкая друг друга, смело идут по одной и той же дороге. Если падут одни, пройдут другие, и, сколько бы их ни погибло, всегда останется хоть один в каждой породе, чтобы вырастить потомство, и они опять пойдут так же смело, все по той же дороге, во всем подобные тем, которые прошли перед ними.