— В Стасика? Ха-ха-ха!
Юрий по-прежнему серьезно, но со смеющимися глазами настаивал:
— Ну вот, Лизочка, почему нет? Он, я знаю, давно в тебя влюблен. По крайней мере, нравишься ты ему очень.
Лизок все еще смеялась. Потом передохнула.
— Да ну вас обоих с пустяками.
Стасик, красный, волновался.
— Видите, Двоекуров, вот и она… А это несправедливо. Это правда, Лили, — прибавил он вдруг, — вы мне очень, очень нравитесь.
Лизочка, не смеясь, передернула плечом.
— Да брось, глупенький, точно я не знаю! Поумнее тебя.
Теперь тихонько смеялся Юрий.
— Конечно, ты умнее, милая. Вот и я без тебя то же Стасику доказывал. И хоть правда, что ты ему нравишься, однако тебя ему не видать, пока он не на «собственных лошадях» ездит.
— Да хоть бы и на собственных… — начала Лизочка, ничего не поняв.
Юрий уже с кем-то разговаривал издали. Толстый Раевский и Левкович подошли вместе. Через минуту Юруля подозвал еще двух: пожилого приличного и молодого неприличного.
Первый, со смуглым выразительным лицом нерусского типа (говорили, что он не то из болгар, не то из армян), был известный критик-модернист, талантливый, углубленный и запутанный, Морсов: второй — поэт «последнего поколения», грубый, тяжелый, небрежно одетый, с толстой палкой в руках и скверными зубами во рту — Рыжиков.
Незнакомых Юрий перезнакомил. Должно быть, каждый приплелся в этот холодный сад одиноко и праздно, потому что все с удовольствием уселись за столик Юрули. Даже два столика составили вместе.
Раевский и критик Морсов спросили шампанского, Юрий тоже, и все подливал Лизочке и Стасику; поэт с палкой презрительно пил пиво, а Левкович не пил ничего, сидел, молчаливый, на углу и смотрел на скатерть.
Морсов уже разливался соловьем, напрягая голос, потому что в это время на сцене куча толстых баб кругло разевала рты в такт музыке, которая дубасила во все тяжкие.
Морсов везде и всегда разливался соловьем. У него были круглые и красивые периоды, которые катились мягко, точно разубранные колеса. Они ласкали и баюкали слух, а в конце еще оказывалось, что и мысль у него не лишена оригинальности, даже парадоксальности, и всегда приятной.
Раевский и Рыжиков, хотя познакомились, не сказали друг другу ни слова. Перекидывались молчаливыми взглядами; поэт «конца века» судил поэта «начала века» и обратно; оба друг друга, видимо, презирали. Раевский, «лирик дореволюционного периода», презирал Рыжикова за то, что он пьет пиво, скверно одет, худ и молод; эстет «новейшего периода» так же искренно презирал Раевского за его элегантность, непомерную толщину и французские словечки. Впрочем, в презрение Раевского вмешивалась зависть: он чувствовал, что от чего-то отстал. И чрезмерность полноты его немного мучила, хотя обыкновенно он утешал себя сходством с Апухтиным.
— Я провожу удивительные вечера в кругу молодых моих друзей, — продолжал катить Морсов колеса и кивнул в сторону Рыжикова. — Как мне жаль, что поэты предыдущего поколения, поэты уже определившиеся, уже сделавшие много, вроде глубокочтимого Анатолия Борисовича, — тут он кивнул в сторону Раевского, — не помогают начинающей молодежи, не соединяются с ними, уходят в уединение, прочь от литературной семьи…
Раевский, точно еще никогда не сдавался на приглашение Морсова, избегал всяких новых «литературных» вечеров, хотя никак нельзя было сказать, что он живет в «уединении».
— Вы, дорогой Юрий Николаевич, знаете наши интимные вечера прошлого сезона, вы бывали, — не унимался Морсов. — Должен сказать, что теперь дела идут несколько иначе. То, что было, — было прекрасно, однако время изменяет все. Приток новых сил и новые запросы духа…
Юрий улыбнулся, вспоминая.
— Да, запросы духа… — произнес он рассеянно и прибавил вдруг: — А вон Жюличка… Она одна? Лизок, позови ее к нам… Да нет, сама идет. Жужулинька! Не угодно ли присесть!
Подошедшая девица была брюнеткой, поплотнее Лизочки, хуже одета, вульгарнее, но тоже очень хорошенькая.
Она развязно улыбнулась всем, вдвинула стул между Рыжиковым и Морсовым, спросила раков и белого вина, отказавшись от шампанского.
Раевский не обратил на новопришедшую никакого внимания. Он давно уже и Морсова не слушал, и даже на Рыжикова не глядел: присоседившись к Стасику, он что-то говорил ему вполголоса, колыхаясь мягким телом. Тот отвечал, хотя строил мины, вскидывал ресницами. Порой, исподтишка, бросал трусливый взор на Юрулю, но Юруля не глядел в его сторону.
Все болтали между собою, кроме Морсова, который разглагольствовал для всех.
Пользуясь шумом, Юруля сказал Лизочке почти на ухо: