То-то мы, еще когда палатку ставили, заметили, что земля под дубами словно бы вспахана, вся изрыта: это, оказывается, кабаниха орудовала.
Картошку, разумеется, по совету лесника мы прибрали, завалились спать и спали крепко, ничего не слышали. А утром глядим – возле костра все взрыто, переворочено… Значит, приходила-таки!
Там же, в Чертовицком, одна женщина мне рассказывала, как ходила она за сахаром на Кожевников кордон, в ларек, и как к ней на обратном пути привязался енот.
– Бежит и бежит, чисто собака, что ты с ним сделаешь? Я стану – и он станет, я пойду – и он следом. Вот я повернулась к нему и говорю: «Ну, чего, дурачок, пристал? Чего тебе от меня нужно?» А он – прямо как уразумел, что я с ним разговариваю, и не то чтобы брехнул в ответ, а вроде того: хамкнул, как муху поймал. У меня в кошелке батон был. «Ну-ка, мол, дай-ка я его угощу…» Отломила горбушку, кинула, а он, верите ли, словно того и ждал: цап ее да в кусты… Ну, собака и собака! А еще дикий зверь называется…
Вот какие в этих местах прямо-таки ручные звери, ничего не боятся. И ведь не какая-нибудь у нас нехоженая тайга, совсем нет! Очень даже шумно бывает на реке и в лесу, а особенно по субботам и воскресеньям. Столько народу из города понаедет – на моторных лодках, на собственных легковушках, на автобусах – ну, прямо тысячи народу! Тут и баяны, и гитары, тут и пляски, и песни, и чего только нет! И все бы это хорошо, почему не повеселиться, не отдохнуть на природе? Но есть и у этого веселья одна очень плохая сторона: водка, вино текут здесь разливанным морем, и часто от этого человек забывает, куда и зачем он приехал, и вместо благодарности лесу, воде и траве, вместо низкого поклона чудесной природе человек оставляет по себе дурную память: загаженную, притоптанную траву, осколки разбитой посуды, поломанные, примятые кусты и груды всяческого мусора.
И вот с понедельника начинают солнце, ветер и дождь прибирать на реке и в лесу, мыть, чистить, разглаживать и к субботе все как есть приберут, сделают, как и прежде было. А в субботу – опять понаедут, и снова начинается сказка про белого бычка.
– Разум с дурью борются, – очень верно сказал Харитоныч, – и в чью тут пользу ноль – само собой разумеется: природа пока одолевает, а вот как дальше обернется… Воздух тут чистый и жизнь крепкая. У нас потому и старики – знаете, какие долговечные! До ста годов протянет и не охнет…
Харитоныч засмеялся, поглядел на солнце.
– Ну, бывайте здоровы, подаюсь ко двору, а то старуха заругается, она у меня – о! – Он восхищенно покачал головой, и, оттолкнувшись от берега, закончил: – Крепкая, крепкая у нас жизнь!
Нигочевский затон
Служил у прасолов Кольцовых в гуртовщиках один молодой, родом из Чертовицкого, мужик. Его звали Прохор Павельев.
Это был рослый, добродушный и простоватый малый с едва пробивающейся рыжеватой бородкой и с доверчивыми синими, как бы детскими, глазами. Его сила удивляла всех. Однажды на кольцовский двор краснобай-цыган привел медведя. За спором Прохор схватился бороться с косолапым и под общий хохот многочисленных зевак одолел его и повалил наземь. То ли от конфуза, то ли оробев от рева и гогота восхищенных зрителей, медведь сломя голову кинулся в ворота и сшиб с ног двух мещан и консисторского чиновника. Медвежий вожак, черный, кривой на один глаз мужик, кляня Прохора на чем свет стоит, побежал ловить перепуганного медведя, а чиновник грозился взыскать судом за измаранную шинель.
Прохор был прост и наивен, как малое дитя, и все, что ему ни говорили, брал на веру, отчего над ним часто подшучивали и он попадал впросак, но никогда не обижался на шутников и, несмотря на свою лошадиную силу, никакого им зла не причинял. Напротив, он сам потом, раскусив в чем дело, весело смеялся вместе со всеми и простодушно удивлялся своей доверчивости.
Была у него еще одна любопытная черта: когда он о чем-нибудь размышлял, или, как говорили, «задумывался», – дело валилось у него из рук и обращаться к нему было бесполезно: он весь уходил в глубь себя, и мира для него в такие минуты как бы не существовало.
В ту пору, когда Прохор нанялся в гуртовщики, Алексею Кольцову было двадцать восемь лет и он самостоятельно вел все торговые отцовские дела. Старик хоть и недолюбливал сына, но доверял ему во всем, да и как было не доверять, когда Алексей водил знакомство и дружбу со столичными князьями и графами, и даже шел слушок по Воронежу, будто сам государь император изволил принять его у себя во дворце, куда допускались самые разве только важные господа и ниже генерала там, поди, и не видывали.
Таким разговорам, может, и не дали бы особой веры, да в это же лето в Воронеж приезжал царский наследник, и весь город с завистью и изумлением видел, как царский воспитатель, его высокопревосходительство господин Жуковский, запросто, запанибрата прохаживался с Алексеем по Дворянской улице, заходил в гости к Кольцовым и пил у них чай. После этого случая все в Воронеже стали вдруг набиваться в друзья к Алексею и всем он вдруг сразу полюбился.
От всей души полюбил его и Прохор, но только ему было неважно, что Кольцов прогуливался под ручку с самим Жуковским, да он и не знал, кто это такой – Жуковский.
В конце лета старик Кольцов велел Алексею ехать «на линию», то есть в азиятские степи, где можно было за бесценок купить скот. В такие длительные поездки Алексей брал с собой трех-четырех надежных гуртовщиков. И на этот раз он отобрал себе в товарищи четырех человек, в числе которых был и Прохор.
Стоял теплый сентябрь, ехать было хорошо. Кольцова все радовало: вон в побуревшей траве лисий хвост мелькнул, вон ястреб камнем упал в полынную заросль, вон круглое озерцо блеснуло… У речки либо у озера становились на ночлег, разводили костер и готовили ужин. Кашеварил обычно дед Пантелей, балагур, тертый калач, такой старый, что помнил царицу Катерину и Суворова. Однако сколько ему было лет, не знал.
– Лет-то лет, да и годов, – говаривал. – Чего их считать, что они – деньги, что ли?
Два других гуртовщика были братья-близнецы Ельшины – Иван да Федор. Оба коренастые, чернобородые, с разбойничьими глазами и до того похожие друг на друга, что если б не серьга в Ивановом ухе, так их и различить было бы невозможно. Они все больше помалкивали, молча ужинали, а поевши, сразу заваливались спать. Ложился и Пантелей, но перед сном долго шептал молитвы, кланялся на восток, а потом, уже улегшись, кряхтел и ворочался: от ночной сырости у него болели ноги.