— Анонимных? — чуть не закричала она. — Да ты понятия не имеешь, что такое анонимные тела. Знаешь ли ты, каково это — подстилаться под вонючего мужика, чтобы не потерять паршивое место манекенщицы? Если бы они с самого начала говорили: мы тебе платим пятьсот пятьдесят в неделю, и ты нам сосешь, а на стороне можешь корчить из себя звезду сколько вздумается! Это можно было бы еще вынести. У женщины должно быть две дыры, одна для бизнеса, другая — для души. По крайней мере, в этом городе.
Мне говорить почему-то не хотелось, и она воспользовалась моим молчанием для того, чтобы поведать мне все свои печали, рассказать про то, как ее первый раз записали в соски. Личный менеджер одного телевизионного актера позвонил ей из Лос-Анджелеса и сказал, что он собирается прилететь в Нью-Йорк и встретиться с ней. На снимках она так дивно вышла, «что уж в жизни вы всех заткнете за пояс, — сказал он ей, — я-то вас беру, но вот мой босс…» Попозже он позвонил ей и сказал, что актер сам прилетел в Нью-Йорк, ничего не попишешь. Может, сама звякнешь, пригласишь выпить? «Крошка, — сказал ей менеджер, — ты это обстряпаешь. За один вечер обстряпаешь». Так оно и было. Стоило подстелиться.
И потом, дальше, все то же и то же, ну, может, не всегда так в лоб. Сперва никакого секса. Стандартное начало: «Разденься, я должен тебя посмотреть. Я тебя не трону и упрашивать не стану». Затем стандартное продолжение: «Ты такая шикарная. Мне нравится твоя гладкая кожа — или же прекрасная фигура, или же длинные ноги, или же влажная промежность. Мне кажется, я кончу от одного прикосновения твоих губ — или только запустив руку в твою шерстку». А другие еще и поучают: «Это все фактура языка. У других девочек так не выходит. Теперь прикуси чуток, поцелуй в ободок. А теперь возьми так глубоко, как только можешь. Я сказал — глубже, не заставляй меня просить дважды!»
И все эти мужики валялись на ней, под ней, перед ней, позади нее, на кушетке, на ковре, на кровати, на кресле, на унитазе, а она только и могла подумать — не выгляжу ли я дурой? Потом ревела, вытирая слезы длинными локонами. Ненавидела себя за то, что она помнит этих мужиков, всех и каждого. Если ее не трахали, то унижали, но отказаться она не могла, и от этого ей еще хуже было. Она повторяла всем одни и те же слова, и это угнетало ее куда больше, чем необходимость трахаться с ними, сосать их грязные члены, вылизывать их грязные задницы. Никто не замечал того, что она повторяет сексуальные клише механически, манипулирует своим телом. Мужики глупы, они не видят разницы между хорошим и дерьмовым перепихоном. Она была не против того, чтобы ею пользовались, но почему ею пользовались так неумело и плохо? Зачем они делали это так, что им самим становилось тошно? «Ты что, не видишь моего потенциала? — спрашивала она. — Я же могла бы стать звездой, ты, жопа. Ты только на меня посмотри. Я хочу, чтобы ты воспользовался моей кожей, моими губами, моим языком, моей бархатной дырой, моей задницей, передом или задом, верхом или низом — слушай только, что я тебе скажу. Неужели ты не понимаешь, что, покуда я делаю только то, что говоришь мне ты, нас будет друг от друга тошнить, и чем дальше, тем больше?»
Я спросил ее, почему она не завязала.
— А что бы я делала? В конторе сидеть? Я письма-то приличного написать не могу. У меня больше нет талантов. Я даже не умею достаточно долго притворяться, что мне нравится секс.
Я так хорошо помню тот самый первый раз. Я рассказала менеджеру о том, что меня заставил сделать актер. Я разыграла оскорбленную невинность. «Маури не трахается. Он любит штучки». Он сказал мне, что Маури рассказывает всем, что я взяла у него лучше, чем ему когда-либо доводилось с другими девками. «Это, — сказал менеджер, — зря. Ты только приступила, а уже растратила все сливки. Как насчет меня, лапочка? — сказал менеджер. — Ты мне тоже нравишься». Сперва мне даже прикасаться к нему не хотелось, потому что я не успела подмыться; я себя неловко чувствовала, даже когда он мне титьки целовал. Но через двадцать минут или вроде того он меня все-таки достал, и мне и вправду захотелось с ним потрахаться, может быть, именно потому, что не понадобилось подмываться. Сперва у него не стоял, и мне пришлось выбирать: или я его подниму, или мне до конца жизни придется сидеть за столиком в какой-нибудь конторе, снимать ужасную крошечную комнатенку и жить маленькой жалкой жизнью. Я решилась и добилась своего. Но тут он начал молоть всякую ахинею о превосходстве духовной любви над физической! Он поцеловал меня в губы и сказал: «Когда тебе шестьдесят девять, все чувства сосредоточиваются в области лица, и это так чудесно! Ведь там у нас глаза, а глазами мы все видим, а видеть — это самое главное в сексе». Он мог себе это позволить, грязный подонок, после того как я вылизывала его, зажмурившись и сдерживая тошноту. — Я не могу подолгу быть одна, — сказала она. — Я начинаю скулить, ныть и бездельничать. Я проваливаюсь в какую-то пустоту. Я живу только для других, только для тех, кто хочет меня видеть, хочет меня видеть красивой и здоровой. Все, что я делаю, рассчитано на чью-нибудь реакцию. Меня знают — может быть, не и том качестве, в каком хотелось бы, но, по крайней мере, узнают в барах. Мужчины не могут вспомнить, где они меня видели — а видели они меня в порнографических журналах, — и тут же за мной увязываются. Иногда мне даже нравится, как я живу. Я люблю деньги, и мне наплевать, откуда они берутся. Может, я когда-нибудь и выйду замуж. Мадам, которая послала меня сюда, сказала, что ты богатенький, Уэйлин. Почему бы тебе не жениться на мне?
Как-то, беседуя в Мюнхене с американским психиатром, у которого я лечился от наркомании, я сказал, что, бросив опиум и Марию, отчего-то испытываю чувство вины. По мнению доктора, я просто привык жить с этим чувством, поэтому оно с неизбежностью возникает в любой ситуации. В разговоре с ним я понял, что переживаю так сильно не столько расставание с Марией, сколько разрыв с ее отцом. Я позволил судить и карать себя человеку, которого я уважаю и с которым чувствую странную близость. С тех пор как я приехал, я постоянно думаю, не следовало ли мне излить ему душу. Но никак не могу решиться. Он осудит меня за то, что я порвал с его дочерью. Он будет полностью на ее стороне.
Сегодня утром Кэйрин показала мне наши фотографии, которые были сняты перед самым моим отъездом. Я порадовался, увидев, что с годами моя внешность изменилась только в лучшую сторону. В детстве мне казалось, что все мои способности и таланты присущи мне, потому что я симпатичный — ведь именно в этом меня постоянно убеждали. Теперь же я презираю людей, которые связывают мою внешность с богатством и семейными связями, словно физическая привлекательность зависит исключительно от наличия дорогих рубашек и сшитых хорошим портным костюмов. Но даже сейчас мне трудно представить, как можно быть богатым и в то же время некрасивым. Я воспринимаю деньги и красоту как дарованные мне Богом привилегии.
— Знаешь ли ты хоть одну женщину, которая не боялась бы старости? — спросила меня Кэйрин. — Хоть одну, которая не потеряла бы с годами уверенности в своей привлекательности? В нашем обществе люди бегут от старости как от огня. Молодость — единственная ценность, которую не купишь ни за какие деньги, даже если ты разбогател к старости.
Я увидел фотографию Кэйрин на страницах старых журналов, которые я нашел у нее дома, и понял, что, пока меня не было, она работала фотомоделью. Кэйрин в купальнике, застывшая в эротических позах, вызывала у меня смешанные чувства. С одной стороны, я гордился ее телом так, как будто оно было моей собственностью, с другой — мне было неприятно, что оно так доступно постороннему взгляду. Я и раньше сталкивался с этим противоречием — на вечеринке в Ист-Хэмптоне, и еще раньше, в баре на Третьей авеню. Мне становится не по себе, когда мужчины начинают виться вокруг Кэйрин. В каком-то смысле я рад, что она так сильно привязана к Сьюзен, поскольку Сьюзен стоит между ней и другими мужчинами.
Когда я был еще мальчишкой, я представил моего отца каким-то своим дружкам следующим образом: «А это мой папа. Он занимается бизнесом, он ужасно богатый, ему принадлежит полгорода». Тут же моя мать выругала меня за хвастовство. Из чего я сделал вывод, что это плохо, если твой отец богат и имеет власть, и, может быть, в этом случае любить его — тоже плохо.