Марьяшин Сергей Николаевич
Червь
Говорят, лишь верою одной жив человек. Это истинная правда. Без веры даже божий свет кажется нам не мил, и летний яркий день ничем не лучше мрачной сырой могилы. Давно ли я, беззаботен и весел, проводил свои дни в забавах с друзьями? Ничто прежде не тяготило меня, я мнил себя почти счастливым человеком. Я один сын у родителей, семья моя хорошо известна в нашем уездном городе П.. Батюшка, упокой господь его душу, почив уж немало лет тому назад, оставил мне изрядное наследство, с той поры в деньгах я нужды не имею. Здоровьем, слава богу, тоже не обделен. Для полного счастия не хватало мне лишь хозяюшки, что служило всегда поводом для шуток моих товарищей, да для расстройства моей доброй маменьки. Но господь, думал я, добр, и не оставляет своей заботой верующих в него. В прошлый год я встретил, наконец, свою милую Лизоньку, светлого человека, мысль о котором служит мне сейчас единственным утешением в том царстве мрака, в каком я оказался. Елизавета Михайловна, мой чистый, прекрасный ангел! Что станете делать вы, узнав, что вашего преданного друга и будущего мужа уже нет на свете?
Когда я пишу эти строки, на столе рядом с бумагой и чернилами лежит заряженный старый пистолет, что некогда принадлежал батюшке, а до него еще деду моему. Дед, добрейшая душа, всю свою жизнь прожил в мире с собой и с другими людьми, и ни разу не воспользовался им. Я не знаю даже, исправен ли он еще, способен ли сделать свой первый и последний выстрел. Но само то, что я предполагаю воспользоваться им, свидетельствует о страхе и смятении, что царят в моей душе. Кажется, я утратил веру, господи! Веру в тебя! Но, что много хуже, я утратил веру в себя. Я не знаю уж теперь, кто я такой. Или мне должно спрашивать: что я такое? Эта утрата себя, как черная болотная трясина, почти засосала мою несчастную душу и мятущийся разум.
Бедная Лизонька! Бедная моя матушка! Лишь мысль о вас, о вашем грядущем страдании не позволяет мне окончательно решиться и оборвать раз и навсегда мою жизнь, ставшую мне обузою, злым и нелепым кошмаром. Уж который раз сажусь я за стол, вынимаю из ящика пистолет и подолгу гляжу на него, воображая, как приставлю ко лбу и сделаю выстрел ― и гнетущее проклятие оставит меня, наконец; и вместе с ним оставит меня этот цветущий мир, что стал мне не мил теперь; и прекрасные мгновенья, бывшие когда-то моей возвышенной, как думал я, разумной и чудесной жизнью. Жизнь, этот божий дар, нынче слишком тяжела для меня.
Уйду ли я, осмелившись совершить тяжкий грех, за который буду вечно гореть в аду, если он есть; или так и стану жить, корчась в мучительной агонии до конца моих жалких дней? Смею ли я, должен ли продолжать жизнь свою, зная то, что знаю теперь? Я не в силах забыть того, что узнал. Лишь смерть способна стереть проклятое знание, обратив его в ничто вместе со мною. Живя, я, подобно ядовитой сколопендре, распространю вокруг себя отраву и рано или поздно погублю тех, кто мне бесконечно дорог, дороже самой моей жизни. Страх душит меня: страх умереть и страх продолжать жить; и я не знаю, какая из участей хуже.
Снова смотрю я на изукрашенные грани стального ствола, тщась прочитать свою судьбу в причудливых черненых узорах. Нет, опять не сегодня. Я спрячу пистолет в ящик, закрою на замок и уберу в комод, а назавтра вновь достану и положу перед собою. Сегодня же, в этот мрачный тоскливый вечер, при более счастливых обстоятельствах могший стать в меру безмятежным и приятным, я расскажу, что произошло со мной, когда я испил отравы запретного знания и был, как некогда пращур наш Адам, изгнан из рая обыкновенной человеческой жизни.
Лето в прошлый год проводил я, как давно уж привык, за городом, снимая дачу у мещанина В.. С этим почтенным господином моя семья дружна много лет, он знал батюшку с тех времен, когда я был совсем мал. В памяти моей еще живы воспоминания детства: река, душистые травы, беседка в яблоневом саду и просторный светлый дом о двух этажах, с деревянными колоннами и мезонином. Его красили каждой весною в голубой цвет, оставляя белыми колонны и ставни. Хозяин дома, В., был крепкий жизнерадостный человек с громогласным голосом и щегольской черной бородкой. Помню, как он играл со мной, сажая меня на плечи, и с шумом и криками возил по дому и саду, преследуя воображаемого французского супостата. Мы играли обычно в войну двенадцатого года; я был гвардейским уланом с крашеной деревянною саблей, а он моей верной лошадью. Маменька всегда ужасно переживала, волнуясь, как бы я не ударился головой об притолоки и не расшибся бы об пол, упав с плеч В.. При этих воспоминаниях о счастливых годах неведения сердце мое сжимается и я смахиваю невольно подступившую слезу.