В день, когда мне принесли известие о смерти Василия, что-то переменилось в душе моей; я вдруг захотел достать дневники и перечесть их, хоть в прошлую мою попытку мало что сумел в них понять. Открывая комод, я втайне надеялся, что за минувшие месяцы зловещие тетради, быть может, сожрали мыши, привлеченные кожаными обложками. Но даже грызуны боялись их: они оказались нетронутыми и выглядели так же, как в нашу последнюю встречу в доме Ильина.
Я обнаружил, что могу почти без страха брать дневники в руки и перелистывать страницу за страницей, разглядывая жуткие рисунки и вчитываясь в мелкий, убористый почерк Ворцеля. Я пристрастился к чтению их; каждый вечер зажигаю свечу и беру одну из тетрадей к себе в постель, где иной раз до утра вглядываюсь в мелкие теснящиеся строки, стараясь постичь подробности сделанного им ужасного открытия. В иные дни я даже раздумывал, не приобрести ли мне медицинские учебники; или даже о том, чтобы пойти учиться на медицинский факультет для приобретения необходимых знаний. Но позже отбросил эту мысль ― ведь от того, что я разберусь во всех деталях, кошмарная суть явленного через Ворцеля знания не изменится.
Хоть я и не в силах понять всего, отдельные фрагменты доступны мне, ибо представляют собой не сухой отчет исследователя, но полные страдания живые выражения чувств писавшего их. Несчастный доктор писал для себя, не надеясь, видно, обнародовать свои дневники, а потому не делал разницы между научными записями и личными. Мне кажется, Ворцель от тяжести открывшегося ему знания все же спятил; не мог человек в здравом уме столь странно выражать свои мысли. Когда он описывал, к примеру, как личинка червя передается младенцу, ― как он считал, от матери при поцелуях, ― он писал так: "Мать целует дитя, и происходит дьявольское, сатанинское богопротивное чудо, словно распускается прекрасный зловонный цветок". Рукопись его полна жутких метафор, что вгоняют меня в озноб.
Ворцель полагал, что, попав в человека, год с небольшим червь как бы спит, как спит куколка, готовясь в свой срок превратиться в бабочку. А когда он просыпается, ребенок вдруг говорит свои первые слова. Его детям в тот момент, как он решился убить их, было два и шесть лет. Он уже знал ужасную правду; знал, что прячется за фасадом невинной детской прелести и трогательной беззащитности. Он пишет: "Как могу я теперь жить, как могу я видеть жену и детей своих, зная, чем являются они на самом деле? Да и кто не является этим? Все, каждый человек, что был, есть и будет ― и не человек вовсе, каким мы привыкли считать его, заблуждаясь в блаженном неведении. Я ― червь, мои дети и жена ― тоже черви. И губернатор наш... да что губернатор?! Сам государь-император и даже... наш Спаситель... Господи, прости мои кощунственные мысли, ибо не я думаю их, но презренный, гнусный червь в моей голове, который есть я по воле Твоей..." Когда я читал эти и многие другие строки, я чувствовал боль в душе, ибо слишком хорошо понимал, что испытывал бедный Ворцель; он уже при жизни горел в аду. Слава богу, думал я, что нет у меня детей. Но тут я вспоминал про Лизоньку, и так становилось мне тошно от мысли, что и она тоже... Нет, я не могу этого продолжать!
Я размышляю сейчас о том, как странно устроен мир. Я все тот же, что и год, и два назад. Ничто не изменилось во мне; не переменилось ничего и в мире. Те же руки, те же ноги, лицо и глаза, имя мое и мой дом; все те же деревья и облака, и лужи, и люди, идущие по ним. Все прежнее. Но, стоило мне всего лишь узнать, услышать один раз и поверить, что я ― не я, как прежний мир рухнул в одночасье. Он вроде тот же ― да уже не тот, как и я сам. Вот уж действительно, страшнее, чем знание, силы на земле нет. Еще я думаю, что ежели церковь права, и все так и есть, как в Библии написано, ― про рай, ад, чистилище и прочее, ― то, надо полагать, мы уже находимся в аду, только не знаем про то. Ад ведь не в том, чтобы черти, огонь и сковородки. Ад в страдании, а страдать по-разному можно. Хуже мучений, чем испытывал Ворцель, а затем Нелидов и все мы, и придумать трудно. Одно утешает: маяться нам тут не вечно. Со смертию все закончится, смею надеяться.