Ильин двоякую цель преследовал: и архив забрать, чтобы не пропал, и отвести подозрения, ежели вдруг они у кого возникнут, что Юрий Кузьмич, подобно Нелидову, из-за этих тетрадей сам с жизнью своею распростился. Признаться, мы уж и не знали, что обо всем этом думать. Но Захарьин-то ― человек с положением был, зачем ему после смерти дурная слава? Так что от греха подальше оберег Василий Михалович память покойного друга нашего.
Пока сорока дней не минуло, мы о тетрадях не говорили и не вспоминали, словно соблюдая негласный уговор. После поминок собрались мы трое, Кобылин, я и Ильин, в доме у последнего. Дело было вечером, слугу он отпустил, чтоб свидетелей разговору нашему не иметь. Нам теперь предстояло решить, что делать с дневниками безумного Ворцеля. Я сказал товарищам моим, что при мысли о тетрадях меня буквально дрожь пробирает, и что я не желал бы хранить их у себя. Один только вид коричневых кожаных обложек вызывал у меня самые мрачные, гнетущие чувства.
Почему мы только не уничтожили их тогда, не сожгли, как они того, несомненно, заслуживали? Как же мы ошибались, недооценив опасность проклятых тетрадей! Решили мы, пусть Федор Матвеевич возьмет их к себе и хорошенько припрячет до поры до времени. А там, глядишь, все подуспокоится, тогда и посмотрим, как с ними поступить. Пообещал нам Кобылин, что сам он, втайне от нас, дневников читать не станет, дабы не подвергать себя ненужному риску, ежели и вправду рукописи эти могут опасность какую в себе таить. Порешив так, отдали мы тетради Федору Матвеичу и на том пока расстались. Он сказал нам, что спрячет их надежно в судейском архиве, среди сотен старых, пыльных, давно забытых дел.
Ровно месяц жил я тихо. Дачи кончились, я распрощался с В. и вернулся в город. Настроение мое, после потери в короткое время двух близких товарищей, было подавленным. Я не имел желания задумываться о чем-то хоть сколько-нибудь серьезном, и, уж конечно, менее всего мне хотелось вспоминать про сумасшедшего доктора и его рукописное чернокнижие.
Как-то раз, в сентябрьский теплый вечер, в дверь мою позвонил писарь земского суда, бывший в городе с поручениями, и передал мне записку от начальника своего, Кобылина. Федор Матвеич покорнейше просил меня изыскать свободный день и навестить его за городом; он знал, что все мои дни уж без малого три года как свободные, так что отказа в его просьбе не последует. В конце записки он прибавил, что Ильин тоже будет, и я сразу понял, о чем у нас пойдет разговор.
Решив не откладывать тягостной неизбежной беседы, я на следующий же день, в воскресенье, отправился на вокзал; купил билет, сел на поезд и уже к обеду подходил к дому Кобылина. Его на месте не было, кухарка сказала мне, что он с утра в церкви и скоро придет, и угостила меня чаем, пока я ждал. Вскорости явился Федор Матвеич. Увидев меня, он обрадовался, хотя и выглядел несколько смущенным. Он извинился, что заставил меня приехать, но дело было, по его словам, важное. Я и так уже понял, что он нарушил наш уговор и заглядывал-таки в чертовы тетради. Я не знал, чего ждать дальше, какая еще пакость после всего может от них случиться. Кобылин сказал, что видел Ильина в церкви, сейчас он должен быть у себя. Ежели я не против, мы можем пойти прямо к нему и там спокойно поговорить. Отправились к Ильину, тот оказался дома. Василий Михайлович тоже был мне рад; и так же, как и я, малость нервничал. Он как раз садился обедать и пригласил нас составить ему компанию. Когда стол был накрыт, он отпустил слугу; мы сели и приготовились слушать, что скажет нам Федор Матвеевич.
Кобылин вначале прощения у нас попросил, что нарушил слово не открывать дневников, но в оправдание свое сказал, что обнаружил в них нечто такое, что полностью искупает его вину. Он достал из внутреннего кармана сюртука сложенные вчетверо листы бумаги и положил их перед нами. "Вот, ― сказал он, ― предсмертное письмо друга нашего, Юрия Кузьмича, найденное мною между страниц первой тетради. Он его в тот самый день написал, когда в реке утонул. Так что по всему выходит, что не утонул он, а ― утопился".
При этих словах Кобылина все похолодело у меня внутри, и стало трудно дышать. Я будто наяву ощутил, как зловещий призрак Ворцеля явился за нами из преисподней и крепко ухватил меня за горло своею ледяною рукой. Ильин выглядел не лучше моего. Самые тревожные мысли, самые мрачные подозрения подтвердились. Было что-то дьявольски жуткое в этих тетрадях, что-то невыразимо страшное, что несло гибель всякому, кто пытался раскрыть их тайну. Я уж не говорю про ужасную смерть самого Ворцеля; такой кончины, ей богу, врагу не пожелаешь. При мысли о безумном докторе, наверняка горящем сейчас в аду, мне стало совсем худо. Обед остывал, нам было уж не до него. Но, коли мы узнали про записку Захарьина, следовало идти до конца и выяснить, о чем же в ней написано.