Пуддикумб исчезает. Молодой человек слегка морщится.
– Крепитесь, друг мой. Это уж будет последняя наша плутня.
– Наш разговор не кончен, сэр.
– Развяжитесь с ним сколь быстро, столь и учтиво.
Актер тянется за шейным платком, прикасается к шляпе, оправляет сюртук.
– Добро.
Он отдает легкий поклон и направляется к двери. Но едва он берется за ручку, как молодой человек снова его окликает:
– Да попросите нашего почтенного хозяина прислать еще этих дрянных огарков. Я буду читать.
Актер молча кланяется и выходит. Молодой человек у камина продолжает неотрывно глядеть в пол. Потом переставляет столик от окна к своему креслу и ставит на него канделябр с обеденного стола. Из кармана камзола он достает ключ и отпирает сундучок у двери. В сундучке лежат только книги и кипа исписанных бумаг. Молодой человек, порывшись, выбирает пачку листов, усаживается в кресло и принимается за чтение.
Немного погодя раздается стук в дверь. Входит здешняя горничная с подносом, на котором стоит еще один зажженный канделябр. По знаку постояльца она ставит его на столик и начинает собирать оставшуюся после ужина посуду. Мистер Бартоломью не обращает на нее ни малейшего внимания, точно она живет не два с половиной века назад, а лет через пятьсот после нас, когда всю нудную черную работу будут выполнять машины. Прихватив поднос с тарелками, она идет к дверям, но на пороге оборачивается к погруженному в чтение постояльцу и неуклюже приседает. Молодой человек даже не смотрит в ее сторону, и девица, не то трепеща (потому что читать – все равно что нечистого тешить), не то разобидевшись (потому что на постоялых дворах в те времена страхолюдин в горничных не держали), спешит удалиться без единого слова.
Наверху, под самой крышей, в комнате поплоше, на низенькой узкой кровати, укрывшись своей коричневой епанчой, лежит молодая путешественница. Льняной шарф, который закрывал ее лицо в дороге, сейчас расстелен на шершавой подушке. Девушка, кажется, спит. В комнате только одно окно – маленькое слуховое окошко, вместо потолка – стропила и кровля.
Освещена комната единственной свечой, стоящей на столе, и дальний угол, где помещается кровать, тонет в полумраке. Девушка лежит, поджав ноги, почти на животе, согнутая рука покоится на подушке. В ее позе, в ее облике в эту минуту – чуть курносый нос, закрытые глаза – сквозит что-то детское.
В полуразжатой левой руке – то, что осталось от букетика фиалок. Под столом расшуршалась мышь: снует, ищет поживы, принюхивается.
На спинке стула у кровати висит знакомая плетеная шляпа, на нее надет другой головной убор; судя по всему, до сих пор хозяйка бережно хранила его в большом узле, который сейчас развязан и лежит на полу. Это плоский чепец из белого батиста, поля его спереди и по бокам собраны в частые складочки. С чепца свисают две белые ленты длиной в целый фут – носившие такой чепец обычно заправляли их за уши. В этой невзрачной обстановке чепец кажется удивительно воздушным и даже как будто нелепым. В разные эпохи такие головные уборы – правда, без лент – считались принадлежностью то горничных, то официанток, но в те времена ими не гнушались даже в большом свете, в них щеголяли и знатные дамы, и их камеристки. То же, впрочем, относилось и к передникам. Мужскую прислугу узнать можно было сразу – по неизменной ливрее, но что до служанок, то они привыкли ничем себя не стеснять, как ворчал один современник, вздумавший исправить это упущение. Немало джентльменов в чужой гостиной попадали в неловкое положение: приняв какую-нибудь особу за хозяйку дома или ее близкую подругу, они приветствовали ее галантным поклоном, а потом выяснялось, что они расточали свою галантность на прислугу [6].
Однако хозяйка этого изящного двусмысленного чепчика не спит. Едва с лестницы доносятся шаги, она открывает глаза. Шаги замолкают возле двери, чуть погодя раздаются два глухих удара: кто-то пинает дверь. Девушка сбрасывает епанчу и встает с кровати. На ней темно-зеленое платье с застежками на груди, края выреза чуть отвернуты и видна желтая подкладка.
Отвернуты и рукава, спускающиеся чуть ниже локтя. На талии повязан белый передник до полу. Талия девушки стянута шнуровкой, отчего торс выше пояса самым противоестественным образом превращается в перевернутый конус без всяких выпуклостей. На ногах у девушки чулки. Она сует ноги в заношенные шлепанцы и идет отпирать.
На пороге стоит слуга, ехавший с ней вместе на коне. В одной руке он держит большой медный кувшин с теплой водой, в другой – глиняный таз, покрытый охряной глазурью. Разглядеть вошедшего в потемках трудно, лицо его скрыто тенью. При виде юной спутницы он замирает, но она отступает в сторону и указывает на стол в дальнем конце длинной комнаты. Мужчина подходит к столу, на котором горит свеча, ставит кувшин и таз и снова застывает, отвернувшись к стене и опустив голову.
Девушка перекладывает развязанный узел с пола на кровать. В узле обнаруживается кое-какая одежда, ленты, хлопчатый шарф с вышивкой. Среди них – узелок поменьше, а в нем всякая мелочь: керамические баночки, закрытые бумагой и затянутые бечевкой точно так же, как нынешние банки с вареньем, заткнутые пробкой флакончики синего стекла, щетка, гребешок, ручное зеркальце. И тут девушка замечает неподвижность гостя и поворачивается к нему.
Какое-то мгновение она не двигается с места. Потом подходит, берет его за руку и тянет за собой. Лицо мужчины словно окаменело, но поза выражает одновременно обиду и муку. Молчаливый, страдающий, он походит на затравленного зверя, совсем не по-звериному недоумевающего: за что?
Девушка держится решительно. Она качает головой, и он, избегая взгляда ее карих глаз, безучастно смотрит мимо нее на дальнюю стену. Только поворот головы – и больше ни одного движения. Девушка берет его за руку, рассматривает ее, прикасается к ней, поглаживает. Так они и стоят с полминуты, неподвижные, безмолвные, точно чего-то ожидают. Наконец девушка отпускает руку спутника и, пройдя через комнату, запирает дверь.
Оглядывается. Мужчина не спускает с нее глаз. Она показывает на пол рядом с собой, словно собачонку подзывает – ласково, но не без твердости.
Спутник повинуется. Он все пытается заглянуть ей в глаза. Девушка снова берет его за руку, но на сей раз лишь коротко ее пожимает. Затем возвращается к столу и принимается развязывать передник. Вдруг, словно спохватившись, она переходит к кровати, роется в узелке и достает баночку, флакон и кусок потертого холста – должно быть, временное полотенце. У стола она подносит пузырек поближе к свече и молча разматывает бечевку.
Вслед за тем она начинает раздеваться. Сначала скидывает передник и вешает на один из грубо выструганных колышков, которые рядком вбиты в стену у окна. Потом снимает зеленое платье с желтой подкладкой. Под ним – стеганая шерстяная юбка (такие юбки проглядывали у женщин того времени между полами платья). Темно-фиолетовая юбка необычно лоснится: дело в том, что при изготовлении такой ткани в пряжу добавлялся шелк. Девушка распускает завязанную на поясе тесемку, сбрасывает юбку и вешает на другой колышек. За юбкой следует корсаж. На девушке остается лишь короткая белая исподница – нижняя рубашка. Казалось бы, стыдливость заставит девушку на этом и остановиться, однако она стягивает исподницу через голову: длинные волосы ручейком уползают в вырез рубашки. Исподница вешается рядом с корсажем. Теперь на девушке нет ничего, кроме двух нижних юбок – льняной и фланелевой.
Девушка раздевается быстро, без стеснения, как будто в комнате больше никого нет. Наблюдающий за ней мужчина ведет себя непонятно. Не в силах устоять на месте, он переминается с ноги на ногу, пятится и вжимается в стену, словно хочет просочиться сквозь штукатурку и деревянные балки.
Девушка наливает воду в таз, достает из стеклянной баночки кусок левкоевого мыла, умывается, моет руки, шею, грудь. Свеча горит перед ней, язычок пламени вздрагивает от малейшего движения. Иногда при легком повороте или взмахе руки по влажной коже пробегают отблески, темно-бурый силуэт спины обведен белесым отсветом. А между стропил кривляются вытянутые паучьи тени, передразнивая этот бесхитростный, обыденный обряд.
6
«современник», о котором говорится выше, – писатель Даниель Дефо (ок.1660-1731); в своей книге «Наставник в домашних делах» и целом ряде очерков он касается вопроса о распущенности прислуги; описанная сцена в гостиной приводится в его очерке «Забота всякого – ничья забота»