Выбрать главу

Вы, В.Сиятельство, также спрашиваете у меня совета о том, как лучше довести сие происшествие до Вашей досточтимейшей супруги. Осмелюсь заметить, что мы можем утешаться лишь одним обстоятельством – а именно тем, что наше незнание избавляет от обязанности объявить наихудшие предположения касательно участи Его Милости, о коих я сообщаю здесь скрепя сердце, но полагая их за наивернейшее. Беря в соображение прежнюю молву о Его Милости и свидетельства о нем домашних, мы не можем безоглядно дать веру рассказам Ли о том, кем был и кем сделался Его Милость; со всем тем, имея в виду успокоить материнское сердце. В.Сиятельство, возможно, рассудит за благо некоторым образом смягчить краски. Далее, исчезновение Его Милости можно приписать тому, что он, найдя себя недостойным называться сыном В.Сиятельства, положил освободить В.Сиятельство от своего присутствия. Нельзя ли изобразить его обретающимся, должно быть, в чужих краях, где он, дабы не быть узнанным, носит чужое имя и где наконец восчувствовал, что причинил В.Сиятельству горькую обиду, отчего и не решается показаться ему на глаза? Нельзя ли также подкрепить надежду уверениями в том, что теперь он подвергает строгому разбору все свои беззакония и в свой срок вернется в Англию испросить прощения у В.Сиятельства?

Строки сии пишу я в некоторой спешке, дабы, как, верно, догадывается В.Сиятельство, не мешкать отправкою письма. В.Сиятельство также поймет, какое владеет мною в эту минуту прискорбие и трепет, оттого что я обманул ожидания В.Сиятельства и (невзирая на сугубую рачительность) не привел дело к более успешному исходу. Природа человека побуждает его искать всеведения, но что должно быть ему открыто, а что сокрыто, это установляет никто как Бог, и в этом надлежит нам склониться перед великою Его мудростью и милосердием, понеже Он в заботе о нашем благе часто почитает за нужное положить предел нашему знанию. В сокровенности сей великой тайны и советовал бы я нижайше В.Сиятельству искать себе утешение, земную же отраду искать в благородной супруге своей и в маркизе, благородном своем сыне (каковой, не в пример брату, в большой мере восприял достоинства родителя), а равно и в прелестнейших своих дочерях. Сколь ни горестно видеть, как цветок сохнет и увядает, но тем утешнее любоваться теми, что продолжают цвести.

Вскоре по получении В.Сиятельством этого донесения я и сам предстану перед В.Сиятельством, готовый к Вашим услугам. В заключение прошу В.Сиятельство принять мои почтеннейшие сожаления о несчастливом исходе следствия и наисердечнейшие уверения в неусыпном старании о всяком препоручении В.Сиятельства от покорнейшего слуги его.

Генри Аскью.

***

Из соседней комнаты доносится приглушенный гул голосов, большей частью женских. Собравшиеся тихо-мирно ждут какого-то события. Собственно, событие уже произошло – произошло сегодня, двадцать девятого февраля. Трое мужчин, находящихся теперь в этом доме на Тоуд-лейн, при нем не присутствовали: их на это время отослали на улицу. Ребекка в спальне одна, она лежит на жесткой кровати. Сейчас, когда все позади, ее осунувшееся неподвижное лицо смотрит едва ли не угрюмо. Валяться в кровати вроде бы не время: уже полдень. Ребекка и хотела бы встать, но знает, что не сможет, да и нельзя.

Внезапно голоса за стеной затихают: люди в соседней комнате прислушиваются. В дверях спальни вырастает тень. Ребекка с усилием приподнимает голову. На пороге стоит Джон Ли, крепко прижимая правой рукой к груди только что спеленутого младенца. Вид его изображает полную растерянность. Это впечатление еще усиливается, когда он, помедлив, как бы нехотя снимает шляпу перед этой картиной, несколько похожей на сцену другого, куда более знаменательного рождения, которое, впрочем, произошло в столь же убогой обстановке. Ребекка не спускает глаз с существа, которое прижимает к себе муж. У Джона Ли такое значительное лицо, такой смущенно-сосредоточенный взгляд, точно он явился возвестить о светопреставлении. Снова помедлив, он выдавливает пресную улыбку.

– В добром ли ты здравии?

– В отменном.

– Я молился за тебя и ее новорожденную душеньку.

– Благодарствую.

Муж подходит ближе, обеими руками протягивает младенца, и руки Ребекки подхватывают нелепый, туго стянутый сверток. В просвещенном обществе чудовищный обычай «свивать» младенцев тогда уже почти вышел из употребления (благодаря философу Локку), но среди бедняков он, увы, еще сохранялся. Кузнец-пророк наблюдает, как жена укладывает сверток рядом с собой. Пристальный взгляд Ребекки, обращенный на младенца, выражает самые несоединимые чувства: тут и любовь и сомнение, близость и отстраненность, безмятежность и недоумение. Это взгляд матери, впервые увидавшей то, что вышло из ее нутра: существо, давным-давно канувшее в морской пучине, теперь поднялось оттуда и каким-то чудом цело и невредимо. Никакой божественности в нем не заметно, мордочка сморщенная, упрямая: все еще больше морской житель, чем обитатель суши. Существо открывает глаза, и в них отражается едва ли не потрясение: так вот он какой, этот мир, в который его забросила судьба, – убогий, сумрачный. Но еще в этих глазах проблеск лазури, просинь пустого неба. Придет время – глаза эти запомнятся многим, запомнится и горящая в них синезарная прямота, и животворящая истина – истина, в отличие от неба, далеко не пустая.

Джон Ли вновь надевает широкополую шляпу.

– А я вам обеим гостинец купил.

Оторвавшись от младенца, Ребекка переводит взгляд на мужа и слабо улыбается: ей с трудом верится, что он способен на такие суетные знаки внимания.

– Какой гостинец?

– Безделица: пташка. Показать?

– Покажи.

Джон Ли выходит в соседнюю комнату и тут же возвращается, неся за плетеную ручку какой-то прямоугольный предмет, который, как и младенец, закутан тканью. Кузнец поднимает его над кроватью, чтобы жене было видно, и стаскивает ткань. В тесной плетеной клеточке сидит щегол. Испуганно встрепенувшись, яркая птичка забилась о бурые прутья.

– Ничего, приобвыкнет, петь станет.

Свободной рукой Ребекка робко притрагивается к крохотной клетушке.

– Ты его повесь возле двери, где свет.

– Хорошо.

Кузнец все рассматривает замершую в углу клетки пичугу, точно она для него важнее младенца, лежащего под боком у Ребекки. Налюбовавшись, снова закутывает клетку и опускает руку.

– Нынче ночью Господь указал мне, какое дать ей имя.

– Какое же?

– Мария.

– Я обещалась Господу наречь ее Анной.

– Покорись, жена. Дар отвергать негоже. То было ясное изъявление.

– Я дара не отвергаю.

– Хочешь отвергнуть. Не дело это – в такой час. Откровение Божие должно принять со смирением.

– Что еще было тебе открыто?

– Что она увидит Второе пришествие Господа нашего Иисуса Христа.

– Можно дать и два имени.

– Два имени – суетность. Довольно одного.

Ребекка молча взглядывает на мужа, потом, потупившись, рассматривает грубое одеяло, которым она укрыта.

– Истинно тебе говорю, Джон Ли, когда Иисус Христос явится в другой раз, Он будет Она. Кому как не матери знать Ее имя.

Кузнец не отвечает. Он никак не решит, отчитать ли жену за праздномыслие или счесть ее слова просто-напросто наивной фантазией, на которую в нынешних обстоятельствах можно посмотреть сквозь пальцы. В конце концов он склоняется над кроватью и кладет заскорузлую руку на плечо Ребекки. В этом жесте и благоговение, и прощение, а по сути, совершенное непонимание. Как многие прорицатели будущего, кузнец слеп к настоящему.

Он выпрямляется:

– Поспи. Как проснешься, сама увидишь, что надо покориться.

Он удаляется и уносит с собой клетку. Молодая женщина лежит в темной постели, не поднимая глаз от одеяла. За стеной звучит тихий голос Джона Ли: должно быть, рассказывает про щегла. Но вот кузнец умолкает, и чуть погодя у двери на улицу раздается птичья трель, песенка щегла в полете; серебристый перезвон солнечным лучиком пронзает сумрак комнат, вонзается в душу, бередит совесть. Но Уильям Блейк еще даже не родился [173].

вернуться

173

образ птицы, заточенной в клетку, не раз встречается в поэзии Уильяма Блейка (1751-1827) как символ угнетения, насилия над природой, например, в стихотворении «Изречения невинности»: «Если птицу в клетку прячут, небеса над нею плачут»