Обращайтесь к ним с почтением, а не с ухватками искушенной блудницы, какими хотели употчевать меня полчаса назад, а прежде услаждали не одну сотню мужчин. Понятно ли вам?
– Должна ли я возлечь с ними, если они того пожелают?
– Исполняйте все, что бы они ни повелели.
– Даже если это мне неприятно?
– Говорю вам, исполняйте их волю, как мою. Разве Клейборниха дозволяла вам щепетильничать, точно вы знатная леди?
Девушка опять наклоняет голову. Молчание. Мистер Бартоломью наблюдает за ней. Куда подевалась насмешка, презрение и недавняя беспощадность в его взгляде? На лице его написано удивительное терпение и спокойствие.
Ошибшийся эпохой «бритоголовый» уступает место еще более неожиданному гостю – буддийскому монаху. На диво уравновешенный, степенный, всецело поглощенный самосозерцанием. Однако в его глазах мелькает чувство, которое никак не вяжется с его прежним поведением: он явно чему-то рад. Вот так же радовался его слуга Дик, когда в камине пылали бумаги. Молчание продолжается почти целую минуту. Наконец мистер Бартоломью произносит:
– Фанни, ступайте к окну.
Девушка выпрямляется, и причина ее молчания становится понятной. Глаза ее влажны от слез – скупых слез человека, сознающего, что у него нет выбора. В ту эпоху о каждом было принято судить по внешним обстоятельствам его жизни; даже самооценка – кем себя считать, к какому разряду причислить – была исполнена оглядки. Нам бы показалось, что этот мир полон мелочных ограничений, участь каждого определена раз и навсегда – по сути, воля человека стеснена до последней крайности. Подневольный же судьбе человек того времени посчитал бы нынешнюю жизнь необычайно стремительной, беспорядочной, богатой в смысле проявления свободы воли (богатой богатством Мидаса: впору не завидовать, а сокрушаться об отсутствии абсолютных ценностей и нечеткости сословных границ). И уж конечно, выходец из той эпохи заключил бы, что, стремясь удовлетворить свое самолюбие и корысть, мы докатились до полного беззакония, если не сказать до безумия.
Фанни плачет не от бессильной ярости, не от обиды на судьбу, которая заставляет ее сносить подобные унижения, – эти чувства скорее свойственны современному человеку. Ее грусть сродни тоске бессловесного животного.
Унижения – что унижения: жизнь без них так же немыслима, как зимние дороги без слякоти или деторождение без детской смертности (по статистике, из 2710 человек, умерших в Англии за ничем не примечательный месяц, что предшествовал этому дню, почти половину составляли дети до пяти лет). В прошлом жизнь оказывалась безжалостно загнана в столь узкие рамки, что сейчас даже трудно вообразить. Ждать сочувствия неоткуда: в этом легко убедиться, если взглянуть в невозмутимое лицо мистера Бартоломью.
– Ступайте же, – негромко повторяет он.
Помедлив немного, девушка вскакивает и направляется к окну.
– Отворите ставень и выгляните наружу.
Кресло, в котором сидит мистер Бартоломью, от окна отвернуто, и он лишь по звуку узнает, что девушка выполнила его приказ.
– Видите ли вы небесный престол, на коем восседает Искупитель одесную своего Отца?
Девушка оглядывается на мистера Бартоломью.
– Вы же знаете, что не вижу, сэр.
– Что же вы видите?
– Ничего. Ночь.
– А в ночи?
Девушка бросает мимолетный взгляд в окно.
– Только звезды. Распогодилось.
– Что лучи наиярчайших звезд, дрожат?
Девушка снова смотрит в окно.
– Дрожат, сэр.
– Знаете ли, отчего?
– Нет, сэр.
– Так я вам растолкую. Они дрожат от смеха, Фанни, они насмехаются над вами. От самого вашего рождения насмехаются. И так до вашего смертного часа. Что вы для них? Раскрашенная тень, не больше. Вы и весь ваш мир. Что им за дело, веруете вы во Христа или нет. Будь вы грешница или святая, потаскуха или герцогиня, мужчина или женщина, молодица или старуха – им все едино. И недосуг им разбирать, рай вас ожидает или ад, блаженство суждено вам или муки, жалует вас фортуна или сокрушает. Вы куплены для моей забавы, но точно так же рождены на забаву им. Под их лучами вы ничто, как скот, глухой и немой вроде Дика и слепой, как сама судьба. Участь ваша нимало их не трогает, а на бедственное ваше состояние они взирают так же, как тот, кто наблюдает с высокого холма за идущим в долине сражением, видя в нем всего лишь редкое зрелище. Вы для них ничто. Сказать ли, отчего они вас презирают?
Девушка молчит.
– Оттого, что вы не отвечаете им тем же презрением.
Взгляд девушки прикован к бритому затылку: человек в другом конце комнаты даже не поворачивает головы.
– Как же я могу изъявить презрение звездам?
– А как вы изъявляете презрение мужчине?
Девушка мнется.
– Я отворачиваюсь от него или отвергаю его страсть.
– А если этот мужчина судья; если он, осерчав, велит вас высечь без вины и забить в колодки?
– Я возражу, что ни в чем не провинилась.
– А как он вас слушать не станет, что тогда?
Девушка молчит.
– Тогда, выходит, сидеть вам в колодках?
– Так, сэр.
– Можно ли такого человека почитать за праведного судью?
– Нет.
– Вообразите же, что этакий правосуд не какой-то неведомый мужчина, но вы сами, а колодки сделаны не из железа да дерева, но частью из вашей слепоты, частью из ваших же заблуждений. Тогда как?
– Не знаю, что сказать, сэр. В толк не возьму, что вам от меня надобно.
Мистер Бартоломью поднимается и идет к камину.
– То же, Фанни, что и от много вас превосходящего.
– Что-что, сэр?
– Довольно. Ступайте в свой покой и спите, пока не пробудитесь.
Девушка стоит без движения, потом направляется к двери, но у скамьи опять останавливается и искоса поглядывает на мистера Бартоломью.
– Милорд, сделайте милость, объясните, что же все-таки вам угодно.
Вместо ответа хозяин машет левой рукой в сторону двери и поворачивается к девушке спиной, показывая, что разговор окончен. Девушка в последний раз смотрит на хозяина, делает реверанс, которого тот все равно не видит, и исчезает за дверью.
Наступает тишина. Мистер Бартоломью стоит у камина, не отводя глаз от угасающего пламени. Наконец он оборачивается и задерживает взгляд на скамье. Чуть помедлив, он переходит к окну и глядит в небо, словно желает удостовериться, что там действительно ничего, кроме звезд, нет. Трудно догадаться по его лицу, о чем он думает, но как бы то ни было, с этим лицом происходит последняя, небывалая метаморфоза: оно принимает выражение той же кротости, которая была написана на лице девушки во время их – или, лучше сказать, его – разговора. При всем различии пола и облика – это то самое выражение. Мистер Бартоломью бесшумно запирает ставни. Он идет к кровати, на ходу расстегивая камзол. Там он опускается на колени и замирает, уткнувшись лицом в покрывало. Так человек, который жаждет незаслуженного прощения или мечтает вернуться в безмятежное детство, утыкается в подол материнского платья.
Найдено шесть недель тому назад в лесу одного прихода в десяти милях отсюда неизвестно чье удавленное тело; как в том заключил чиновник, дознание производящий, человек сей сам на себя руки наложил, однако ж ни имени felon de se [14] ни причин преужасного преступления дознаватель не выявил. Ныне же открылись обстоятельства, указывающее на злодеяние еще более гнусное. Стало известно, что несчастный, будучи слуха языка лишен, все же состоял в услужении у джентльмена, прозываемого Бартоломью, каковой джентльмен в апреле вместе с тремя спутниками проезжал через те места в Бидефорд, однако с той поры от них никаких вестей не случилось. Явилось подозрение, что немой слуга в помрачении ума всех четверых убил и тела спрятал, а впоследствии, не снеся укоров совести либо от страха перед возмездием скончал мерзостную жизнь свою. Со всем тем нельзя не подивиться, что и по сию приятели мистера Бартоломью разыскивать его не потщились.