Выбрать главу

Она не помнит, во что потом ее рядили и затягивали. Очнулась в парке утром, обмотанная свиными кишками и затянутая в целлофан мешка. Ее по дурному запаху обнаружил дворник, думал, что подбросили падаль. Внесли в санаторий, врачи осмотрели: жива, будет жить. Продезинфицировали, обработали уколами и порошками и положили к соседке, которая взялась за ней ухаживать. Одыбавшись, она поведала ей о своих злоключениях. Тут и муж возвратился из Туркмении. Очень удивился эффективности отдыха: постарению и похудению, а также беззубию супруги. Подумал: так, наверное, надо, даже полезно. Похудеть не мешает, особенно в нашей бурно клокочущей московской жизни... С соседкой она прощалась и обнималась, как с лучшей подругой жизни...

СУИЦИД: ПРОТЕСТ И БЕЗЫСХОДНОСТЬ

На каком-то этапе лагерного срока у человека возникает сопротивление режиму, самой жизни. Жизнь, она при тебе, но как бы отстраняется, отчуждается, становится смешной и противной. Тогда человек, как Незнакомец у Альбера Камю, убивает себя. Наступает неустойчивое равновесие между желаниями жить и не жить. Малейший сигнал может быть толчком: окрик завхоза, замечание прапора при входе в столовую, что не помыл хлорной водой руки, шмон, подъем, отбой. Вы входите в ауру, в собственное безмолвие, в нирвану перед смертью. Все становится ясно: надо уходить из жизни. Руки сами вяжут петлю, они не трясутся, петля смазывается маслом, маргарином. Вспоминаются счастливые лица повешенных, стихи Франсуа Вийона:

Я Франсуа, чему не рад.

Увы, ждет смерть злодея.

А сколько весит этот зад,

Узнает скоро шея.

Это еще жизнь и уже не жизнь. Протест. Пусть посмотрят, как будет валяться голова моя, и тонкая проволока натягивается на шею. Проволока или веревка могут висеть на шее как крест, до толчка. Человек ушел из жизни, считайте, что он победил жизнь. А смерть торжествует в зоне, когда его возвращают к жизни.

Эмиль Дюркгейм написал большой трактат о самоубийцах. Он вывел зависимость самоухода из жизни от погоды, жизненных установок, болезней, возраста. Философ писал еще до начала нашего века, ведь наш век начался не в 1900 году, а в 1914-м. Век не обязательно сотня лет. Некоторые года нашего века стоят тысячи прошлых и они всей тяжестью ложатся на маленького человека. Двадцатый век - это век очумелых толп, шагистики и шеренг, погромов и вакханалий, колючих объятий многокилометровых заборов, утонченного рабства, научного обмана, пулеметных очередей и всепроникающего стронция. Век складирования трупов, как поленьев, в жутком безмолвии сибирских зим. И, если человек в этом веке рвался умереть, то он слишком любил жизнь, он еще оставался Человеком.

Разве не хочет человек жить, если вешается на проволоке локалок, бросается на виду охраны в запретку, поджигает целлофан и дышит его гарью, пьет ртуть и всякие нитролаки? Он разумно присоединяет себя к большинству, чтобы напомнить, закричать живущим:

'Я все же человек, а не чучело!'

Руки советских зэков покрывает шпальная решетка шрамов - от вскрытии вен. В строгих, тюремных режимах режут стеклом, гвоздями, заточками, мойкой (бритвочками), в иступлении рвут вены зубами - хлещет бордово-красная жидкость. Ныне почти всех вскрывающих спасают. Никто из них толком и не объяснит, почему и зачем вскрывал вены. Выгода-то какая? Врачи вену зашьют и снова бедолагу бросят в ту же камеру. Когда в прошлом целые камеры воров в законе вскрывали себе вены, так что пол сплошь становился пузырчато-красным от бега по нему и фырканья тюремных крыс, многие гибли от потери крови. В основе протеста лежало игнорирование воровского кодекса администрацией. Воры уважали администрацию и требовали такого же отношения к себе. В 1948 году целый вагон воров отказался заходить в Черногорскую зону в Хакассии. Зона была сучья и это оскорбило воров. Начальник конвоя применил силу - приказал всех при сорокоградусном морозе облить водой из пожарных машин, но все равно ни один не пошел, все стали Карбышевыми:

Равиль Муратов, вор-рецидивист с шестнадцатилетним стажем отсидки, рассуждает: 'Когда я вскрываю вены, я отдыхаю, я ложусь, мне становится так хорошо и свободно, словно сбросил с себя огромный груз'. Вешаются на чем попало, обливаются бензином и сгорают, подставляют руки-ноги под прессы и пилы множество зэков. Это порывы к жизни, поиски выхода из затхлости и преснятины лагерного режима. Часто мостырятся молодые зэки, питомцы детских домов и неполных, разведенных семей. Дети, которые никогда не видели человеческой ласки, у них не было дедушек и бабушек, отцов в прямом понимании этого слова, с ними никто никогда не разговаривал, их не целовали, не носили в детстве на руках. Как назвать это явление, когда они воспринимают тюремную администрацию, черствый медперсонал, давно забывший клятву Гиппократа,.. как матерей и отцов, которые их якобы могут пожалеть. Перевод в больницу ими воспринимается как жалость, как материнская забота. Они для этого глотают иголки, пружины, ложки, наборы домино, прошивают свое тело проволокой, втыкают ржавые гвозди в легкие, вдыхают сахарную пудру и растертый в пыль целлофан пакетов, выдавливают пасту из шариковых ручек, соскабливают слизь с зубов и втирают все это в порезы. Опухают руки, ноги, начинается заражение крови, гангрена, гниют кости, предстоит ампутация. Надо так трансформировать жизнь зоной, что ампутация воспринимается, как забота о больном. Дефицит товаров и услуг экономисты научились подсчитывать, но еще ни один психолог и социолог не вычислил вес, объем и размеры дефицита добра в заэкспериментированной марксизмом-ленинизмом стране. Встают волосы дыбом, когда видишь в скульптурах Эрьзи четырнадцатилетних пацанов в арестантской серой форме. Их вина, определением которой занимаются тысячи специалистов, чаще всего в детском озорстве и любопытстве. Вот Женя Шайдуров, уголовник, ему только что исполнилось восемнадцать лет, сидит уже два года, маленький, как все сибирские татарчата. Но его уже отчешежопили, он уже вскрывал вены, живет пидором и думает, что сказки - это явь. В них ходят чудные Дюймовочки и миниатюрные короли. Он совершил гнусное преступление, за которое получил пять лет лагерей. Жил в колхозе с мамой, папа спился и замерз. С тринадцати лет Женя стал водить трактора, пас коров, косил сено, собирал ягоду и отгонял мух от лежащих по пьянке на навозе скотников. Мухи облепляли ноздри, рот, уши, а он отгонял их от дядей Коль, Вань, которые спали в кровати его мамы. Однажды (любимое слово сказочников) он на тракторе, оставленном в поле, подъехал с такими же, как он сорванцами к магазину. Им хотелось сладостей и было несколько рублей мелочью в карманах. Магазин был закрыт, они постояли, раздумывая, а один из пацанов вставил гвоздь в замочную скважину и замок открылся. Вошли, насыпали кулек конфет, взяли бутылку портвейна и свои деньжонки высыпали на весы. Закрыли дверь, уехали в лес, выпили. Здесь же их и арестовали (групповое хищение с проникновением-взломом!!!). Приписали многое из того, чего и не было. Ребята ничего не могли возразить, их запугивали, избивали. В камере Женю сразу же посадили на хрящ любви. Он говорит: 'Сам я виноват, фуфло в карты проиграл'. Из Толмачевской зоны решил убежать - в кузове машины завернулся в брезент. Охранники заметили уже за зоной неполадки в свертке. Поймали, суд добавил год за побег. Отныне он побегушник, будет проверяться трижды ночью: прапорщики будут освещать его лицо фонариком и поднимать застиранное одеяло над щуплым тельцем. Он будет носить красную полоску под фамилией на всех видах верхней одежды, будет стоять сбоку в пятерке среди чертей и педерастов при просчетах. Ему не положены ночные наряды, УДО - условно-досрочное освобождение, 'химия' и расконвой, он отбудет свой срок от звонка до звонка.