Воцарилась тишина; затем голос подал управляющий:
— К вопросу о технических достижениях! Вы знаете, господин писатель, о медовухе упоминается уже в «Краледворской рукописи» {126}, в песне «Людиша и Любор», где рассказывается о пиршестве у князя Залабского, во время которого слуги разносили кушанья заморские и питье медовое, и потому все пировали весело и шумно…
— Об этом я не знал.
— Я, господин писатель, уже тридцать лет изготовляю медовуху по старочешскому рецепту. Меня награждали и серебряными, и бронзовыми медалями! Я позволил себе сунуть в карман вашего пальто бутылочку, чтобы вы попробовали.
— Огромное вам спасибо, огромное спасибо! — я пожал пану управляющему руку.
И мы оба громко рассмеялись.
И все это благодаря тебе, Петрик Гадрбольцев, ведь ты не просто сам встал на ножки, ты поставил на ноги меня, да и всех членов культурной общины города.
В тот памятный день ты впервые проявил себя как настоящий мужчина, каким и повелел тебе быть дух земли, зачав тебя под материнским сердцем и поместив на нашей планете, чтоб ты жил, дышал, и главное действовал; ты, как говорит в эту минуту твоя бабушка, удивительное творение природы, ты прелестный карапуз, представляющий со своим «уа, уа» сложнейшую гносеологическую загадку!
Видел бы ты, Петрик Гадрбольцев, наши разрумянившиеся лица, слышал бы наш оживленный разговор о пчелах, о некой Мане, которая так долго выбирала женихов, что перестаралась и должна была в результате выйти за бродягу без роду и племени. Слышал бы ты, как дружно мы осуждали сварливую экономку пана священника, которая, будучи и сама лишь тварью божьей, на других живого места не оставит.
Спасибо тебе, Петрик, Милосердный Искупитель! Спасибо!
Смотри-ка, все уж и забыли, что я «маэстро», и считают меня человеком, и поверяют мне свои тайны, и открыто говорят в моем присутствии о своих делах, с радостью убеждаясь, что и я, как это было видно из моего молчаливого участия, а теперь из страстных речей,— люблю ребятишек, пчелок и всяких зверюшек, вполне одобряю вязанье свитеров и даже могу посоветовать, как лучше чистить керамическую посуду.
В честь тебя, Петрик Гадрбольцев, я заказываю еще порцию бадачонского, встаю и торжественно произношу тост за твое здоровье, расчудесный ты парень, цветочек из садика самого черта — я поднимаю бокал за здоровье твоих родителей и твоей счастливой бабушки, за здоровье уважаемой супруги управляющего и, и, конечно же, за все семьдесят пять ульев и за итальянских пчел моего друга пана управляющего, за драгоценные страдиварки, за всю музыку скопом и за музыкально-педагогический талант пана директора школы, за самоотверженного пана секретаря, знатока здешних достопримечательностей, пана Гимеша, а в первую очередь — за пани Мери, оказавшую мне столь радушный прием и усиленно потчевавшую меня — теперь я открою почтенной публике маленький секрет — именно тем, чего я терпеть не могу: чесночной похлебкой, ливером и медовой халвой, но она в этом совсем не виновата, виноват я сам, вздумавший подшутить над паном секретарем — простите меня, пан Гимеш, простите, уважаемая пани Жадакова, что вы, что вы,— ах, это все пустяки, разрешите поднять бокал за здоровье всех присутствующих, за ваше здоровье!
Видел бы ты, Петричек, как была потрясена пани Мери.
Слышал бы ты, как все хохотали, когда я демонстрировал свой мокрый карман! Мы до того разошлись, что на нас с любопытством стала поглядывать вся пивная: что это там происходит, за столом культурной общины? Мы так шумели, что лесничие in corpore [80] поднялись и подошли к нам с пол-литровыми кружками пива и рюмками сливовицы, во главе со своим патриархом дядюшкой Сейдлом и белокурой Властичкой, к которой все время клеился какой-то малый с черными усиками. Музыканты грянули туш, и мы выпили — дай бог вам здоровья — траляля, траляля,— здесь нас двое, здесь нас два; я то и дело лез обниматься с пани Мери, а она и думать забыла про свои морщинки и свою прическу, про свое лицо, как у китайского императора, только посмеивалась и, очень довольная, ворковала: «Проказник, оставьте меня — шалун вы этакий!»