И вдруг повелительный женский голос громко прокричал на весь ресторан:
— Барышни! Не-мед-лен-но домой!
Это подоспела директорша интерната.
Я уже не помню, кому принадлежали руки, подхватившие меня в ресторане. Неожиданно для себя я очутился на тихой площади, где все мы долго и нежно прощались друг с другом.
Гораздо более отчетливо я помню, что один карман моего пальто оттягивала бутылка медовухи, а другой — тетрадь лирических стихов и египетские пирамиды. Помню, как пан секретарь Гимеш и пани Мери вели меня под руки, а я орал: «Он играет на дуде, на дуде, на дуде — пустите меня, о достопочтенная графиня из замка! Не дотрагивайся до меня, благородный паж Гимеш! {127}»
Когда мы подошли к дому, я заметил в окне первого этажа свет и, вырвавшись из рук своих провожатых, забарабанил кулаком по оконной раме:
— Отомар, ночная кикимора, ты был неправ! Ты неправ! Берегись же, сейчас я вырву твою гриву — слышишь ты, нескладная лошадь?
Меня втащили в ворота, проволокли по лестнице, а я воинственно размахивал правой рукой:
— Ты неправ, тысячу раз неправ, голова садовая, прав Петрик Гадрбольцев, дядюшка Сейдл, правы пчелки — божьи детки…
Вдруг я оказался в полном одиночестве, посреди какой-то освещенной комнаты.
— …к черту эстетику! Pereat [81] вся литературная парфюмерия, ха-ха-ха! Вот увидишь, Отомар, как я переверну всю чешскую литературу, отброшу ее в эпоху варварства, как я буду хихикать над клоакой вульгарностей, как реабилитирую я фразу и банальность, потому что они частица нашей жизни и без них мы законченные трр-тррупы!
Закачавшись, я схватился за кровать.
— Именно! — громко произнес я, еле удерживаясь на ногах.
Вон мой раскрытый портфель, на спинку кровати Бетушка своими руками, смущаясь, повесила мою пижаму, а на тумбочку положила — мамочки мои! — хорошенькое яблоко.
Часы на башне собора глухо пробили два раза. Звук доносился будто из-под земли, словно из самой преисподней.
— Я слышу, следовательно, существую! Вижу, что я попал в культурную обстановку, в комнату, отделанную под модерн начала века — это опять доказывает, что я существую. Двуединожды есмь я!
Я сделал несколько шагов.
— Иди ты… к черту, Яромир! Раскрой глаза, полюбуйся на самого себя, измазюканного Диониса, с пальцами, слипшимися от какой-то дряни, и очутившегося в комнате, где царит неземная чистота!
— Хи-хи-хи! — развеселился я, увидев на шкафу медную чеканку в виде морского конька.— Поехали! — махнул я рукой опаловым подвескам на люстре.— Ш-ш-ш! — зашипел я, обнаружив на ночном столике лампочку в виде свернувшейся змеи.
Мне стало ужасно смешно.
Спальня представляла собой целое собрание всевозможных потешных вещиц, в ней было столько всякой ерунды, что я сразу же забыл про Отомара.
— Все здесь выставлено как на ладони, не забыли даже повесить над кроватью мадонну в лилиях и в рамочке из золотых одуванчиков. Добрый вечер, милая пани! Как вы себя чувствуете?
Мысли мои понеслись, обгоняя друг друга. «Не будь этих жестяных вешалок с украшением в виде вьюна, который все время цепляется за наши костюмы и платья, не будь этих ваз, похожих на трубы и готовых каждую минуту — ой-ой! — перевернуться, не будь этих комодов с резными подсолнухами — а от них у нас дырки на локтях — не будь этих дверных ручек в форме лопуха, царапающих до крови ладони, разве бы мы постигли смысл вещей, не говоря уж о смысле природы. Отомар, Отомар, ни черта ты в этом не смыслишь, дубина стоеросовая, с миром вещей так и не сроднившаяся! Знаешь ли ты, что, путешествуя по великой ярмарке вещей, надо много раз останавливаться и дорого платить; так дорого, что зубы начинают скрежетать от боли, рот растягиваться в гримасе плача, а из глаз литься целые потоки слез; знаешь ли ты, что путь, который надо пройти в одной упряжке с вещами, зверьем и людьми,— тернист, как сказал бы я! Он ведет сквозь дремучие заросли, по острым камням и хирургическим отделениям больниц! И Петрику Гадрбольцу придется обжечь палец пламенем свечи, его будут щипать гуси, поднимет на рога бык, а на лоб ему положат холодный компресс из ботвы репы. И тогда он убедится, что просто так, задаром, любить кого-нибудь или что-нибудь нельзя, что горькие пилюли — неизбежный вступительный взнос, плата за вхождение в мир. В чертоги любви человек идет через камеру пыток — слышишь, Отомар! — через камеру пыток, какой вдруг сделалась для меня эта вот комната для гостей, до кро-кро-ви-ви терзающая мне душу своими дурацкими штучками, выставленными напоказ, да таким нечеловеческим порядком, который ни за что бы не потерпел, чтобы какая-нибудь подольско-свиянская {128} или бехиньская фигурка {129} решила бы стоять по-своему, чуть скособочась.