Можно сказать, что в парадоксальном поступке, поведении или образе мысли проявляется некая свобода человека, поступающего и думающего совершенно неожиданно для окружающих, не стереотипно, по-своему, «как бог на душу положит». Можно сказать, что в парадоксе заключено некое своеволие поступка, формы поведения или чувств. Но в то же самое время «настоящие парадоксы» в сфере общественной жизни получаются не «просто так», не по прихоти какой-либо личности и не «от нечего делать». Парадоксы вынуждаются жизнью, как правило, оказываясь тем единственным решением какой-то внутренней задачи, которое оказывается в данной ситуации возможным для данной личности. И вместе с тем само понятие, само чувство парадоксальности возможно, способно возникнуть лишь в том случае и при том непременном условии, когда уже существует представление о какой-то «норме» поведения и нормальном ходе мысли и положении вещей. Кинжал в руках молчаливого меланхолического Якушкина странен, парадоксален потому, что он был бы очень не странен и совершенно не парадоксален в руке какого-нибудь бурнопламенного «кавказца» Якубовича. Якубович с кинжалом вполне закономерен, а Якушкин — парадоксален. И все-таки были у такого парадокса свои причины, свои социально-психологические основания.
Я уже много тут говорил о том особом смысле, который ныне все более обретает архаическая традиция дуэлянтства, этого ритуального убийства «из принципа», «из идеи» чести ли или какой угодно иной — все одно. И тут ведь не одна архаика, не один предрассудок — тут ситуация, ситуационная модель особенного типа мировосприятия, того именно мировосприятия, которое сводится к известной формуле Грушницкого: «Нам на земле вдвоем нет места» и «если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла». И это еще достаточно «благородный» оборот, может быть куда как похуже, как все более выясняется и выясняется в жизни.
«Отказаться от дуэли — дело трудное и требует или много твердости духа или много его слабости. Феодальный поединок стоит твердо в новом обществе, обличая, что оно вовсе не так ново, как кажется. До этой святыни, поставленной дворянской честью и военным самолюбием, редко кто смеет касаться, да и редко кто так самобытно поставлен, чтоб безнаказанно мог оскорблять кровавый идол и принять на себя нареканье в трусости.
Доказывать нелепость дуэли не стоит — в теории его никто не оправдывает, исключая каких-нибудь бретеров и учителей фехтованья, но в практике все подчиняются ему для того, чтоб доказать, чорт знает кому, свою храбрость. Худшая сторона дуэля в том, что он оправдывает всякого мерзавца — или его почетной смертью, или тем, что делает из него почетного убийцу. Человека обвиняют в том, что он передергивает карты, — он лезет на дуэль, как будто нельзя передергивать карты и не бояться пистолета. И что за позорное равенство шулера и его обвинителя!
Дуэль иногда можно принять за средство не попасть на виселицу или на гильотину, но и тут логика не ясна, и я все же не понимаю, отчего человек обязан под опасением общего презренья не бояться шпаги противника, а может бояться топора гильотины.
Казнь имеет ту выгоду, что ей предшествует суд, который может человека приговорить к смерти, но не может отнять права обличить мертвого или живого врага… В дуэли остается все шито и крыто — это институт, принадлежащий той драчливой среде, у которой так мало еще обсохла на руках кровь, что ношение смертоносных оружий считается признаком благородства и упражнение в искусстве убивать — служебной обязанностью.
Пока миром будут управлять военные, дуэли не переведутся; но мы смело можем требовать, чтоб нам самим было предоставлено решение, когда мы должны склонить голову перед идолом, в которого не верим, и когда явиться во весь рост свободным человеком и, после борьбы с богом и с властями, осмелиться бросить перчатку кровавой средневековой распре.
…Сколько людей прошли с гордым и торжествующим лицом всеми невзгодами жизни, тюрьмами и бедностью, жертвами и трудом, инквизициями и не знаю чем — и срезались на дерзком вызове какого-нибудь шалуна или негодяя.