Итак, такие понятия, как «личность», «честь», — понятия, согласно Герцену, одного ряда. Но вот когда Герцен в столь обобщенной форме, столь суммарно говорит о том, что перед вопросом о сочетании личностных интересов, суверенных «прав личности» и интересов государственных останавливались лучшие умы и самые отважные «пересоздатели общественного порядка», начинаешь, кажется, понимать, чем могла так задеть статья Якушкина.
«Граждане древнего мира, — сказал, — замечает Герцен, — не помню, какой-то историк, — потому считали себя свободными, что все участвовали в правлении, лишавшем их свободы». И далее: «Так как истинные личности были в греко-римском мире — города, то и поединки могли быть, в некотором смысле, только между городами или республиками; Афины и Спарта всю жизнь провели в дуэлях. Между частными людьми в Риме поединка не могло быть потому, что дела чести решались цензурой. Государство имело право отнять все нравственное значение гражданина». Но вот — средние века. «Рыцарство… внесло свое благотворное влияние: свирепое и необузданное насилие облагороживается; враги не бросаются друг на друга, как звери, а выходят торжественно на поединок — благородно, открыто, с равным оружием… Конечно, — добавляет и подчеркивает Герцен, — храбрость и ловкость в управлении оружием — самый жалкий критериум истины, хотя, заметим мимоходом, трусость — вечный ошейник рабства. В наше время странно было бы доказывать истину тем, чтоб проткнуть копьем того, кто вздумает возражать или кто не согласен с нами в мнении… Нравственный принцип поединка состоит в том, что истина дороже жизни, что за истину, мною сознанную, я готов умереть и не признаю прав на жизнь отвергающего ее. Мало сознавать достоинство своей личности: надобно, сверх того, понимать, что с утратою его бытие становится ничтожно; надобно быть готовым испустить дух за свою истину — тогда ее уважат, в этом нет сомнения. Человек, всегда готовый принесть себя на жертву за свои убеждения, человек, который не может жить, если до его нравственной основы коснулись оскорбительно, найдет признание». Да ведь все это прямо в духе принципов тех самых «истинных сынов Отечества», к рядам которых принадлежал некогда и сам Якушкин! Это же прямо декабристские принципы, можно сказать. И Герцен, следует заметить, с течением времени внесет существенные коррективы в подобного рода постулаты. Но ведь вот, может быть, в чем дело — уже и тут, в этой статье, у Герцена проявляется то чувство историзма в понятиях нравственности, которое было столь свойственно ему и которого часто недоставало декабристам.
«Логика событий неумолима. Рыцарь, свободная личность в отношении к государству и раб внутри, развил односторонность до нелепости, — пишет Герцен, — он с каждым днем делался более и более Дон-Кихотом: не имея действительного критериума чести, он весь зависел от обычая и мнения; он, вместо живого и широкого понятия человеческого достоинства, разработал жалкую и мелочную казуистику оскорблений и поединков. Рыцарство пало жертвою своей односторонности, оно пало жертвою противоречия, только формально примиренного в его уме. Но наследие, им завещанное, было велико… — понятие о неприкосновенности личности, о ее достоинстве — словом, — заключает Герцен, — о чести… С человеком, который ставит свою честь выше жизни, с человеком, идущим добровольно на смерть, нечего делать: он неисправимо человек…» И вот «рыцарская личность, утратившая свое феодальное значение, едва поддерживалась дворянством; в дворянстве сохранилось по преданию, по привычке, по внушению с молодых лет понятие личной чести…»
Все ближе к болевым точкам времени, все горячее, если можно так выразиться, становится развитие герценовской мысли. Наконец совсем уже почти близко. Возникает, не называемый по понятным причинам, образ того конкретного исторического события, с которого как бы и ведется теперь отсчет времени, за которым последуют и наполеоновские войны, и разгром Наполеона, и сама Сенатская.