«Революция, — пишет далее по этому поводу Герцен, — впала во все крайности своей точки зрения, но не отделалась от прошедшего даже в теории… Революция признает своей точкой отправления неприкосновенную святость лица и во всех случаях ставит выше и святее лица республику; для блага и спасения республики, для жертвы большинству она снимает с человека те права, которые так торжественно провозгласила неотъемлемыми. Достоинство человека измеряется его участием в общем деле, значение его — чисто гражданское в древнем смысле. Революция требовала самоотвержения, себяпожертвования одной и нераздельной республике. Она хотела средневекового аскетизма и античной преданности отечеству. Призрак Вечного города, гнетущего другие города, снова восстал из могилы, разум и свободу поставили на упраздненные пьедестали — так еще мало был разумен и свободен человек… Понятия о цивизме, об обязанностях гражданина, о равенстве, братстве, свободе сделались едиными спасающими догматами отечества… Все покорялось новым идеалам до тех пор, пока явилась личность настолько смелая, что не приняла внешнего определения, своевольно поставила себя рядом с государством и короновалась императором. Целость государства, его слава, его единство, его величие, победа над врагом — все это ставилось выше личности; Наполеон поймал на слове французов, и они увидели, что всего этого мало, что человек действительно успокоится, когда его личность будет чтима и признана, когда ей будет свободно и широко, когда ее сознают совершеннолетней. В революцию такого признания и быть не могло, революция была борьбою, это осадное положение, война, да и внутри ее совести было сознание, что она не решила вопросов, которых решение предпослала себе как программу, — отсюда доля ее тревожного озлобления. За ее односторонность явился Наполеон, лучшее возражение со стороны личности против поглощающего государства. Борьба после Наполеона превратилась в глухой бой оппозиции, люди жили в беспрерывном споре, в отстаивании своих прав, в раздоре и раздражении, в хлопотах об устройстве… как будто человеку только и занятий, что учреждаться, как будто удовлетворительно всю жизнь строить свой дом. — Байрон задохнулся в этом мире.
Блестящее время оппозиции, парламентских дебатов миновало; современный человек является каким-то усталым и безучастным… его… не уверишь и в том, что все счастие его около семейного очага, но не уверишь и в том, что оно исключительно на форуме; у него нет в душе античной веры, что он — для Рима; но он не смеет сознаться, что Рим — для него. Благо отечества ему дорого, — потому что это его благо, но он не может забыть свое нравственное достоинство для родины, но он не уступит ни чести, ни истины для нее…»
Очевидно, все-таки не этот текст, а искаженный цензурными изъятиями имел перед собой Якушкин. Но если бы и этот, все равно ему бы было над чем поразмыслить и даже чем раздражиться, если он еще хранил в неприкосновенности какие-то святыни своего юношеского экзальтированного романтизма. Я не знаю, на какую именно внутреннюю работу побудило Якушкина это важное выступление молодого Герцена, но вот продолжение этого выступления, в котором, по существу, содержалась попытка подвести и некоторые существенные социально-нравственные итоги Декабря, — продолжение, которым явился и отъезд Герцена из России и вся его последовавшая деятельность, — это продолжение (статья Герцена завершается обещанием автора продолжить разговор на затронутую тему) оказало, бесспорно, огромное воздействие на Якушкина.
Понимаю, что уже само название моей книги может вызывать несколько недоуменное чувство. Декабристы впервые в России публично выступили против самодержавия; они боролись за отмену крепостного права. Но «честь»? Именно это слово — в заголовок, в главную внутреннюю идею книги? Ведь нравственное всегда производно от политического и экономического. Пусть для дворянского революционера вопросы личной чести, достоинства, прав личности и представлялись первостепенными, но не было ли в таком «повышенном» отношении к нравственности, к этим самым «вопросам чести» как раз проявления той самой его «ограниченности», о которой мы все достаточно осведомлены со школьной скамьи? Отчасти, надеюсь, я уже успел ответить на такого рода вопросы. Герцен совсем не случайно, конечно, обратился именно к нравственной «стороне дела», именно к «вопросам чести» и именно дуэльную ситуацию рассмотрел в связи со всем этим в первую очередь, обдумывая уроки Декабря перед принятием кардинального и бесповоротного решения в своей жизни, означавшего вместе с тем начало какого-то нового этапа в развитии освободительного движения в России вообще; может быть, в развитии освободительной мысли в общеевропейском даже масштабе.