«Много воды утекло с тех пор, много людей умерло, много родилось, много выросло и состарелось, еще больше родилось и умерло мыслей», — как писал потом Толстой о вспомнившихся ему отдаленных «наивных временах» и как можно сказать и после него в едва ли не любые времена о едва ли не о любых иных отдаленных временах, которые всегда немножко «наивны»…
Мыслей вообще рождается и, следовательно, умирает больше, нежели людей, мыслей обычного рода. Но есть среди мыслей и такие, которые со всей очевидностью переживают не одно поколение людей и сказываются затем в судьбах новых поколений, и новые люди доходят до них «своим умом» и даже считают их своими или приходят к ним, оглядываясь на судьбы тех, кто жил этими мыслями раньше. Но не только некоторые прежние мысли сказываются в судьбах последующих поколений, но и судьбы людей последующих поколений сказываются в судьбах таких мыслей. В известном смысле можно сказать, что, к примеру, Монтень писал в свое время не вполне то, что прочитали у него потом современники Пушкина в их «наивные времена» или современники Льва Толстого — в их «наивные времена», когда уже «возвращали декабристов», сосланных в Сибирь во времена Пушкина, когда даже появился такой термин: «возвращенный декабрист», когда по манифесту Александра II от 26 августа 1856 года и Якушкин получил право вернуться в Европейскую Россию и когда, едва уже превозмогая навалившиеся недуги, он приехал в начале 1857 года в Москву, откуда был вскоре, впрочем, удален, прожил несколько месяцев у одного своего товарища по старому Семеновскому полку в одной подмосковной деревне, совсем разболелся, выхлопотал разрешение бывать в Москве для лечения, поселился у сына Евгения, продолжал болеть, все собирался навестить Пущина в его подмосковном Марьино, где тому было разрешено проживать, но умер и был похоронен в Москве на Пятницком кладбище.
И это было в своем роде опять-таки в наивное время — «время цивилизации, прогресса, вопросов, возрождения России и т. д.; в то время, когда победоносное русское войско возвращалось из сданного неприятелю Севастополя, когда вся Россия торжествовала уничтожение черноморского флота и белокаменная Москва встречала и поздравляла с этим счастливым событием остатки экипажей этого флота, подносила им добрую русскую чарку водки и, по доброму русскому обычаю, хлеб-соль и кланялась в ноги. Это было в то время, когда Россия в лице дальновидных девственниц-политиков оплакивала разрушение мечтаний о молебне в Софийском соборе… в то время, когда со всех сторон, во всех отраслях человеческой деятельности, в России, как грибы, вырастали великие люди — полководцы, администраторы, экономисты, писатели, ораторы и просто великие люди без особого призвания и цели… когда в самом аглицком клубе отвели особую комнату для обсуждения общественных дел, когда появились журналы под самыми разнообразными знаменами, — журналы, развивающие европейские начала на европейской почве, но с русским миросозерцанием, и журналы, исключительно на русской почве, развивающие русские начала, однако с европейским миросозерцанием… в то время, когда появились плеяды писателей… художников, описывающих рощу и восход солнца, и грозу, и любовь русской девицы, и лень одного чиновника, и дурное поведение многих чиновников; в то время, когда со всех сторон появились вопросы (как называли в пятьдесят шестом году все те стечения обстоятельств, в которых никто не мог добиться толку)… все старались отыскивать еще новые вопросы, все пытались разрешать их; писали, читали, говорили проекты, все хотели исправить, уничтожить, переменить, и все россияне, как один человек, находились в неописанном восторге. Состояние, два раза повторившееся для России в XIX столетии: в первый раз, когда в двенадцатом году мы отшлепали Наполеона I, и во второй раз, когда в пятьдесят шестом году нас отшлепал Наполеон III. Великое, незабвенное время возрождения русского народа!!! Как тот француз, который говорил, что тот не жил вовсе, кто не жил в Великую французскую революцию, так и я смею сказать, что кто не жил в пятьдесят шестом году в России, тот не знает, что такое жизнь».