Выбрать главу

Дело не в том, чего было больше сотворено в России при Екатерине — хорошего или дурного. Дело в том, как тогда творились все дела. «Век Екатерины» имеет значение некоей точки отсчета на особой шкале российской истории. Тут все дело в типе и стиле того общественного жизнеустройства, того нравственного уклада, которые с таким размахом насаждались тогда в качестве образца для подражания «благодарных потомков» на все времена. Феномен «века Екатерины» — в культе временщичества, предполагающего то принудительное лицемерие, при котором показная сторона жизни охраняется на правах национального достояния, а изнанка объявляется вне закона и даже всякий разговор о ее присутствии наперед приравнивается к разглашению государственной тайны и клевете на общество, влекущими узаконенные меры пресечения.

Тут начинает действовать логика, согласно котором амбиция куда важнее амуниции, тут наступает «эпоха триумфа», на задворках которой укроется всякий исторический «конфуз», если воспользоваться этими щедринскими словечками. Тут престиж — все, а все остальное — ничто. Величие и убожество, всесилие и бренность, парад и повседневность вступают здесь в такие взаимоотношения, при которых скромность и сдержанность должны браться на подозрение, а чувство собственного достоинства и личной чести — смешны и противоестественны как вид помешательства. Суть споров о «временах Екатерины» кроется (иногда и от самих спорящих) в конечном счете в мере понимания или непонимания той их двусмысленности, которая никогда уже не оставит претензий на неоднозначность и многозначительность.

У Якушкина была, можно сказать, чуть ни в крови идиосинкразия ко всякого рода культу удачливости и суетной престижности. В самом формировании его характера сказалось нравственно-психологическое отталкивание от официозных норм общественного поведения и внутреннего состояния души. Без сомнения, энергия подобного рода отталкивания очень заметна и в Пушкине, и в Чаадаеве, в Грибоедове, затем — в Лермонтове, заметна была она у большинства декабристов, хотя и очень по-разному трансформировалась в разных случаях у разных людей. В Якушкине эта энергия «сработала» чрезвычайно сильно и очень своеобразно. Он почти целиком обошелся без громовых филиппик в духе Чацкого и нарочитого эпатажа в стиле иных своих товарищей по движению — в нем энергия отталкивания от жизни напоказ проявилась глухо, но мощно в чрезвычайно обостренном чувстве нравственной меры и общественного такта, которые сразу были замечены его современниками и постепенно переработались в особого рода морально-идеологическую и жизненную позицию, не сразу оцененную передовым русским обществом.

Фигура Якушкина не может быть как следует понята вне ощущения ее контраста с ложным блеском и фальшивой монументальностью образа мыслей, действий и чувств «екатерининских времен», которые обретали или тщились обрести силу и внушительность традиции «высоких» норм «доброго старого времени». Николай на свой лад обнаружил отличное чутье, сразу почувствовав при встрече с Якушкиным прежде всего свою моральную несовместимость с этим прямодушным и сдержанным человеком, совершенно не поддавшимся атмосфере торжественно-устрашающего церемониала высочайшего допроса и особо «доверительной» интонации коронованного следователя, человеком, который заставил царя-лицедея раскрыться перед подследственным и грязно орать на него. Легко представить, как не по себе сделалось Николаю под словно озаряющим взглядом Якушкина.

Трудно бывает не удивиться тому, до какой же степени не только судьбы отдельных людей, но связи судеб оказываются исторически значащи и внутренне красноречивы — словно некий код истории. Тютчев был близким другом Чаадаева. «Человек, с которым я согласен менее, чем с кем бы то ни было, — говорил о Чаадаеве Тютчев, — и которого, однако, люблю больше всех».

Такого рода отношения были вообще характерны для людей из тесного круга коротко знакомых с Чаадаевым. Во многом в последний период жизни — для Пушкина.