Выбрать главу

Я могу сколько угодно стараться, чтобы в моем произведении не было никакого такого «второго я», — сие от меня не зависит. Оно возникает сразу, как только автор «возьмется за перо», соприкоснется с «материалом» — тут же возникнет некое «поле», в котором родится «второе я». Более того, «второе я» вообще может оказаться и оказывается как бы и не подвластным мне, автору, как Тень несчастного Петера Шлемиля.

Можно, видимо, сказать, что во «втором я» встречаются автор и его герой, но что место этой встречи не некая определенная точка, а процесс, который, строго говоря, бесконечен…

Книги имеют свою судьбу — «общее место». Но иной раз ударение ставится тут неверно. Именно свою, отдельную от автора. И еще «каждая книга имеет, — как писал Б. Эйхенбаум, — не только свою судьбу, но и свое прошлое». Книга — эпилог своего прошлого, уходящего за пределы личности автора. И в то же время книга — всегда пролог к своей собственной судьбе, которая будет определяться духовным опытом, который ее автору еще не может быть известен.

«Слава богу, что есть у поэта выход героя, третьего лица его. Иначе — какая бы постыдная (и непрерывная) исповедь…»

Марина Цветаева. Мой Пушкин

«…И с отвращением читая жизнь мою…» Руссо этого бы не сказал.

«Третье лицо» — «второе я»; иначе — непрерывная исповедь, которая, слава богу, творчески невозможна все из-за того же «второго я».

«Второе я», как это, может быть, ни странно, богаче «я» личностного. В произведении оно «хозяин положения». У него своя логика поведения. И именно оно является на самом деле жанрообразующим началом в литературе, оно — «носитель» стиля. Иной раз анализ литературного произведения — сплошное пробивание ко «второму я». По пути могут быть достигнуты иные успехи — вскрыта структура, обсуждена композиция, прослежен сюжет, даже проанализирован «образ героя». «Второе я» — ускользающе бесконечно. И глубина его «залегания» может быть очень большой — это скоро выяснится, если только «копать» в верном направлении.

Да, конечно, книга — эпилог к ее и нашей предыстории и одновременно в силу этого обстоятельства — пролог к своей и нашей истории. С такой общей точки зрения можно даже сказать, что книг «плохих» вообще не бывает, бывает неверное их прочтение, если уж что-то заставило тебя такие книги читать. Но всякая книга — это еще и эпиграф, прежде всего к ее собственной судьбе. А всякий эпиграф — ключ. Но ключ, у которого есть две «бородки» — одна подходит к миру и судьбе самой книги, другая — к судьбе тех, кто ее читает. И надо, чтобы случилось совпадение — чтобы обе «бородки» подошли сразу к двум судьбам, двум мирам. Тут уже нужна «Госпожа Удача», тут многое зависит от ее каприза. На всякий случай я предложил целую связку ключей-эпиграфов в расчете, может быть и слишком простодушном, на то, что, примеряя их, иной читатель догадается «просто открыть» следующую страницу книги.

Возможно, что наше «второе я» всегда дремлет и зреет в нашем творческом подсознании. «Второе я» — образ мысли в соединении с ее предметом, это процесс со своими особыми закономерностями. Я, похоже, чуть не всю жизнь шел к «моему Якушкину». Где Якушкину было тягаться в моем студенческом, скажем, воображении с наполеонистым и «далеко идущим» Пестелем, с революционером по вдохновению Рылеевым, с Мар- линским, который рисовался «памяти» с саблей наголо и в бурке, с Якубовичем, наконец, — об этом-то уже и говорить нечего. И надо было сделаться так, чтобы в жизни многое переиначилось, прежде чем имя Якушкина поднялось из каких-то многослойных глубин общественно-исторического сознания, где еще, конечно, сохраняется до времени многое из того, «что и не снилось нашим мудрецам».

Истина — это, как известно, такое содержание нашего сознания, в формировании которого участвуют и Субъект и объект. Главное, как мне кажется, в том, чтобы две эти сферы не разошлись; если это случится, пострадаем мы — Якушкин свое дело сделал наперед. Это отнюдь не значит, что, скажем, Пестель сделался «неинтересен». Напротив. Только в несколько ином ключе. Дело в том, что все заметнее переосмысливается сам «декабризм», само слово «декабрист» — бессмертное, как теперь уже видится, слово, навсегда уже запавшее в нашу душу, одно из азбучных слов нашего нравственного самосознания. В этом слове и сейчас сохраняется весь тот дух «бури и натиска», который так внятен юности, в этом слове — порыв и беззаветность, которые так влекут молодое сознание, та дерзость, которая в природе самого этого сознания. С несколько неожиданной закономерностью в нем теперь еще все более начинают проступать для нас и некое особое обаяние тихого героизма, скромного мужества, стоического благородства и спокойного достоинства. «Храните гордое терпенье!»