Стихотворение заново обобщает знакомое всем нам понятие, выделяя в этом понятии именно то, что раньше куда-то из него отходило. Это «декабрист», каким он стал представать перед нашим нравственным воображением (есть такое) сегодня и каким он не мог представиться нам вчера и позавчера.
Можно угадать и те источники, которые непосредственным образом вдохновили поэта. Это — интересное обстоятельство. Без всякого сомнения, тут были «записки» того круга декабристов, к которому принадлежал Якушкин и в котором в каторжных работах и на поселении, в течение многих десятилетий, составивших целую эпоху в жизни русского общества, Якушкин играл очень важную и ответственную исторически роль. Ибо в известной мере он был эпицентром формирования нового нравственно-поведенческого стиля жизни — стиля жизни «декабристов после декабря» (если попытаться ввести это понятие в его идейно-нравственном смысле), нового образа жизни в условиях той карательной робинзонады, в которой люди нашли в себе мужество и мудрость обратить в доблесть выпавшую на их долю проклятую необходимость, вырабатывая новое для себя и для всей тогдашней России понятие и чувство той исторической чести, которая уже не «дороже» присяги, а несовместима с ней, чести вне присяги…
«Судьбу свою сурову с терпеньем мраморным сносил! Нигде себе не изменил…» В этой прекрасной строфе-формуле «первого декабриста» В. Ф. Раевского та же, в сущности, мысль, что и в знаменитом послании Пушкина: «Храните гордое терпенье!». А «скорбный труд и дум высокое стремленье» — это ведь и есть поразительно точное (по гениальной чуткости издалека) определение самой сущности двуединой природы того образа жизни, который нашли, выработали и выстрадали «декабристы после декабря» и который стал делом их чести, официально обесчещенных в обстановке, близкой к ритуальному торжеству в духе кафкианских мистерий и набоковского «Приглашения на казнь». Какая, действительно, вкрадчивость, какое увлечение в лабиринты заманивания к смертоносным признаниям, какое порой своеобразное даже амикошонство — амикошонство палача — были проявлены Николаем при допросах, как он умел сближаться со своими жертвами, примериваясь к их шеям и приучая их шеи к своему глазу, как он тянулся к их головам и как притягивал их головы к себе, все ближе и ближе, пока не оказалось, что уже достаточно. Все следствие по делу декабристов — это сплошное приглашение на казнь и предательство, на предательскую казнь (ведь было негласно обещано помилование «в последнее мгновенье») и на казнь предательством (обещалось спасение преданному и освобождение оговоренному). Конечно, в пору следствия сыграли свою роль и понятия, присущие «невольничеству чести», да и просто врать, как видно, было противно и казалось «недостойно». Была и растерянность, и шок — все это известно и уже многократно обсуждалось с разных точек зрения — и политической, и нравственной, и идейной. Не думаю, что В. В. Набоков читал материалы, связанные с тем, как Николай во время следствия приближал к себе и к виселице Каховского, но не исключено, что читал — он ведь очень берег память о том, что игрой истории был связан в отдаленном родстве с людьми Декабря, и, хотел того или нет, все оглядывался на этих людей, на эти «поверстные столбы» русской истории, как бы далеко от них ни уходил.