Выбрать главу

«После «Горе от ума», — замечает Герцен, — не было ни одного литературного произведения, которое сделало бы такое сильное впечатление. Между ними — десятилетнее молчание, 14 декабря, виселицы, каторга, Николай».

С Грибоедовым, как помним, Якушкин был дружен с детства. Юный Якушкин считался, согласно одной из тогдашних версий, прототипом Чацкого. Если так, то Герцен даже и не сделал никакого литературного умозаключения, сказав, что Чацкий — будущий декабрист и всей своей жизнью шел прямехонько в Сибирь.

Так возникает особый социально-психологический ряд: Грибоедов — Якушкин — Чаадаев. Все эти люди связаны между собой далеко не одними частными обстоятельствами личных судеб, но чем-то большим, какой-то общей особенностью. Перед ними останавливается взгляд, привыкший к слишком безапелляционным и вместе с тем слишком размашистым оценкам. Чаадаев и Грибоедов были как бы «не вполне» — даже и по самым уступительным критериям — декабристами, если даже оставить совершенно в стороне вопрос о формальной их принадлежности к Обществу. Якушкин был среди основателей Общества, но (оставив в стороне вопрос о «выходе» его из Общества после отклонения товарищами предложения Якушкина об «устранении» Александра) всегда держался наособицу. Составляя свой собственный особый ряд, все эти люди заметно выпадают из наших «апробированных» представлений о декабризме, дворянской революционности, о революционности вообще, о том, наконец, кто в истории для нас «более ценен», как скажет позже поэт. Этот особый род людей словно вносит некую поправку к той привычной шкале социально-психологических ценностей, которая включает для нас понятие «декабризма». Мало того, что все эти люди — «декабристы без декабря», все не были на Сенатской, строго говоря, их и не назовешь «людьми 14 декабря» и сами они себя так никогда не называли. Все эти люди вроде бы с каким-то «уклоном»… «Индивидуалист» и чуть ли не «мистик» Чаадаев, Грибоедов — «персидский министр» и чуть ли не Вазир-Мухтар, о «сдержанности» Якушкина речь уже шла. Тут остается одно из двух — либо что-то менять в нашей собственной системе социально-нравственных ценностей, либо что-то менять в названных людях. Последнее можно сделать литературным способом достаточно просто, что и делалось порой. Но занятие было вполне иллюзорным.

В книге, которая перед вами, нет, как вы видите, вымышленных персонажей — одни исторические. Кроме одного — самого автора этой книги, который является персонажем, безусловно, до известной степени домысливаемым. Я говорю, понятно, о моем «втором я». Я — лично я — от этого моего «второго я» не смог бы избавиться иначе, как отказавшись писать книгу. Но я и не хотел избавляться, я даже стремился держаться к моему «второму я» поближе — мне кажется, что в нем постепенно начинало появляться нечто от самого героя книги. (Я не забываю отделить себя от моего «второго я». И не боюсь предстать странно кокетливым, поскольку «второе я» неоспоримо присутствует во всяком литературном произведении, как помним.)

Непосредственно «от себя лично» (насколько это вообще тут возможно) смогу, быть может, сказать лишь, что, написав в свое время книгу о Чаадаеве, а через полтора десятка лет — о Грибоедове, я отчетливо и даже остро испытал ощущение какого-то «недостающего звена». Рядом с этими моими героями должен был находиться кто-то еще — было какое-то зияние, какая-то социально-психологическая ниша, какая-то духовная «орбита». Фигура Якушкина тут могла бы быть «вычислена» почти с той же предопределенностью и степенью вероятности, с которыми иной раз вычислялись местоположения небесных тел, по каким-то причинам до той поры не попадавшихся в поле зрения наблюдателей. Тут есть, видимо, какое-то объективно необходимое разделение духовного труда, которым обеспечивается целостность определенного типа мировосприятия. Если, конечно, перед нами не какой-нибудь титан Возрождения или хотя бы… не наш Герцен. И рядом с таким художником, как Грибоедов, с таким философом, как Чаадаев, политик особого склада, именно такой, как Якушкин.

Не берусь судить, закончен ли, завершен ли этот ряд. Отчасти вопрос решен тем обстоятельством, что этот ряд возникает в нашем собственном сознании, в нашем с вами «я».

Что же касается моего собственного, персонального «второго я», то мне кажется, что кое-что от моего героя все-таки пристало к нему, а что-то осталось все-таки в нем и от меня самого. Не хочу рисковать тем, что буду неверно понят: сегодняшний Якушкин — отнюдь не мое лишь «второе я», это сам Иван Дмитриевич Якушкин в своей собственной нравственно-психологической тенденции, в своей собственной идейно-политической перспективе, которую время может лишь притушить или высветить. Ведь в последнем случае речь идет, по существу, уже не только о человеке определенного нравственно-психологического склада, но и об определенного рода типологии политического мышления. И вот в этом смысле именно сейчас, в ситуации сегодняшнего положения дел в мире, от которого ни один человек, наделенный простой «физической силой ума», уже не может отвлечься, самое время осознать наконец со всей определенностью, что Якушкин должен быть понят как явление альтернативное левоэкстремистскому тяготению еще на первом этапе освободительного движения в стране. Именно отсюда идет традиция антиэкстремизма в русской революции, именно Якушкиным изначально в отчетливо персонифицированной форме — его внутренней судьбой, его общественным поведением, его социально-психологической эволюцией — идет она. И новые примеры «списания» направления эволюции Якушкина по графе «легальной активности» и «культурничества» очень хорошо демонстрируют неубедительность механического наложения на такое явление, как Якушкин, позднейших стереотипов политического мышления, которые здесь действительно приходится «опрокидывать в прошлое». Тогда как задача заключается, думаю, в том, чтобы постараться извлечь из прошлого импульс для нового понимания действительности сегодня. Именно в этом смысле Якушкин обретает ныне новый и беспрецедентный исторический масштаб — феномен самоизживания импульсивной экзальтированности и «безоглядности» и самовоспитания того чувства меры в соотношении исторически возможного и практически необходимого, которая, как помним, является критерием подлинной революционности.