Якушкин начал заниматься обучением крестьянских детей «по Ланкастеру» еще сравнительно задолго до Сенатской, вскоре после отклонения членами Тайного общества его вызова на цареубийство. В ту же приблизительно пору подобного рода начинания стали наблюдаться в иных местах России — в поместьях некоторых декабристов стали открываться школы «взаимного обучения» детей крепостных крестьян, значительное распространение несколько модифицированный метод Ланкастера получил в Южной армии при поддержке М. Орлова и при дальнейшем участии «первого декабриста» В. Ф. Раевского… Сенатская прервала этот процесс: арест и следствие «естественным образом» прекратили педагогическую деятельность и Якушкина. На поселении Якушкин вновь принялся, как говорится, за свое. Нет, это не была какая-то «пропаганда» в тривиальном значении слова. Лишь те из исследователей, которые сами так и не поняли идеи Якушкина, самой идеи такого рода просвещения, которым он занимался, истощали свои усилия в поисках каких-либо «отголосков» декабризма в преподавательской деятельности Якушкина в Ялуторовске. И не находили никаких «отголосков» если не пускались в домыслы. И дело тут заключалось не в том, что Якушкина бы моментально «засекли» и «пресекли», займись он пропагандой тех идей, за которые ему уже «дали срок». Якушкин и не намеревался «преподавать декабризм», пусть в самом даже скрытом виде, в самой «сокровенной» форме, он и не ставил своей задачей научить детей думать так, как думал сам. Тут не было никакой непоследовательности или — того чище! — отступничества. Суть дела заключалась в том, что Якушкин учил детей умению думать самим, именно этому, а не чему-либо иному. И эта «затея» многого стоила. Программа «малых дел»? «Аптечки и библиотечки»? Да как сказать… Хотя экстремистски-пренебрежительное отношение ко «всяким там аптечкам и библиотечкам» вообще не многого стоит и в России позже обрело окраску скверного политического тона, хотя именно эти самые «аптечки и библиотечки» оказались на какое-то время единственной реальной альтернативой потерпевшему крах максимализму «бомбистов»… Но скромная затея Якушкина имела огромный общественно-преобразовательный смысл и беспредельную, по сути, социально-историческую перспективу. Нет, Якушкин не занимался, упершись лбом в стенку, отгородившую его и его товарищей от всего мира, попытками осуществить подручными средствами какую-то утопию; не истощал последние силы, фанатически стремясь создать каких-то «новых людей». Он только старался, как умел и как мог, со всей свойственной ему серьезностью и последовательностью, развивать способности детей к самостоятельному мышлению. И изучал новый для него мир. Если уж сравнивать его положение с чьим-либо, то он не был Робинзоном (в типологическом смысле этого образа), он был скорее уж Миклухо-Маклаем декабризма — сибирским Миклухо-Маклаем. Ртуть замерзала в термометрах, досаждало мелкое местное начальство, теплая шуба так за все время поселения и не была приобретена, денег не было почти совсем, дети собственные, жена, дорогие друзья — все осталось на каком-то другом берегу жизни, позади были разбитые надежды, в настоящем был Николай, не подававший никаких признаков шаткости, а все вроде бы лишь крепший да крепший, а впереди была — старость. А Якушкин потом вспоминал обо всем этом «как о прекрасном времени» в его жизни. Почти как его друг по ссылке Пущин вспоминал всю жизнь о своей лицейской поре. Да и в самом деле между Царскосельским лицеем и «лицеем» в Ялуторовске открывается некая внешне неожиданная связь. Царскосельский так ведь и не нашел продолжения в себе самом, он стал «внутренним», личностным «лицеем», особенным состоянием души первых его воспитанников, стал потом для них своего рода прекрасной поэтической утопией, своего рода их внутренней Телемской обителью, счастливыми обитателями которой они, возможно, ощущали себя лишь в дни славных Годовщин, в которые они, возможно, чувствовали себя членами некоего единого «братства». Но это была очевидная условность, условность морально-психологическая и в еще большей степени — идейно-политическая. Особенно, конечно, эта условность, условность подобного рода ощущении выявилась после Сенатской, когда судьбы счастливых обитателей царскосельского «Телема» разошлись особенно резко, когда условность их «братства» все более превращалась в очевидную иллюзию… И все-таки даже чувство «внутреннего лицея» было отмечено, конечно, чертой некоей элитарности и избранничества. Удивительного тут ничего, в общем-то, нет — Лицей и задумывался как исключительно привилегированное учебное заведение, он и задумывался как некий инкубатор для разведения людей «высшего типа», которые, воспитанные на новый лад и образованные «с веком наравне», стали бы потом во главе Империи. В этом смысле Лицей был некоей александровской химерой.