Толпа солдат у бокового, служебного входа не обратила никакого внимания на офицера в старой шинели и помятой гусарской фуражке, уверенно направившегося в глубь манежа.
В огромном помещении, освещенном дневным светом через грязные, давно не мытые окна с двух сторон манежа, царил полумрак. Даже большое перепончатое окно в углу пропускало мало света. Алексей не узнал того роскошного, украшенного цветами, еловыми лапами и гирляндами ристалища, на котором когда-то, будто тысячу лет тому назад, одержал победу в конкур-иппике.
Часть манежа занимали стоящие в два ряда громады броневиков. Серая краска делала их контуры расплывчатыми и от этого еще более грозными и мрачными. Поблескивали только латунные ободки фар и зеркальные отражатели внутри их, словно глаза доисторических чудовищ, затаившихся перед прыжком.
Митинг подходил к концу. Толпа вооруженных солдат, числом тысячи в три, была накалена и выражала возмущение и недовольство. Казалось, раздражение этих разгоряченных и возбужденных людей вот-вот выльется в драку, схватку, бесчинства. Согласия явно не хватало. Большинство кричало против большевиков, костерило их "немецкими шпиенами", требовало обороны Отечества до победного конца. Об этом в разных словах голосили с платформы грузовика, служившей трибуной для ораторов, и штатские, и военные.
Вдруг Соколов заметил маленькую группку людей, пробирающихся через толпу от входа к грузовику. По ящикам, заменявшим ступени, они поднялись на импровизированную трибуну. Главным среди них был широкогрудый, невысокий, коренастый человек в пальто с бархатным воротником и в мягкой шляпе. Его товарищи помогли ему снять пальто и вместе с пальто случайно стащили пиджак. Соколов увидел богатырскую грудь, крепкие руки физически очень сильного человека. С улыбкой и веселым блеском глаз он опять надел пиджак, снял шляпу и оказался рыж и высоколоб. При виде его на трибуне возникло легкое замешательство. За спиной очередного выступавшего оборонца, которому дружно аплодировали солдаты, состоялось какое-то совещание. Высоколобый явно требовал слова. Было видно, что слова ему давать не хотят. Его спутники между тем показывали жестами на массу солдат, желая, видимо, апеллировать к ней. Выступавший закончил свою речь. На платформе на мгновение воцарилось молчание. Коренастый, широкогрудый решительно подошел к ее краю и, обращаясь к толпе, только что кричавшей против большевиков и Ленина, громким голосом с хорошей дикцией произнес:
— Я Ленин…
Гробовое молчание мгновенно сковало многотысячную толпу. В нем чувствовалось и недоброжелательство, и недоумение, и любопытство.
— Нас, социал-демократов, стоящих на точке зрения международного социализма, обвиняют в том, что мы проехали в Россию через Германию, что мы изменники народного дела, свободы, что мы подкуплены немцами… Кто это говорит? Кто распускает эту клевету и ложь?..
Слова Ленина падали в толпу не оправданиями, а дерзостно, наступательно. Ленин рассказал, как Англия не хотела пропустить революционеров в Россию, чтобы не было помех братоубийственной войне, выгодной капиталистам всех стран, в том числе грабителю и разбойнику Вильгельму.
Соколов чувствовал, как мысли Ленина о причинах и целях войны, о Временном правительстве, идущем на поводу у российских капиталистов и союзных империалистических держав, постепенно меняют настроение солдатской массы, весомо ложатся в его собственный мозг.
"Ленин больше похож на профессора академии Генерального штаба, необыкновенно емко читающего курс стратегии, нежели на профессионального революционера и бунтаря", — пришло на ум Соколову.
Голос Ленина наполнял огромный зал манежа. Молчаливое напряжение людей все росло. Но ни один возглас не прерывал речь вождя большевиков. Все колебания Алексея в выборе пути от слов Ленина таяли и исчезали. Соколов был покорен ясной логикой Ленина, его удивительным даром убеждения и прозорливостью, проникновения в суть главных вещей жизни. Когда Ленин умолк, высказав все, что хотел сказать на этот раз, несколько мгновений царила полная тишина, словно в манеже никого не было. Затем будто небо обрушилось на землю — гул бушующей толпы наполнил зал и выплеснулся на улицу. Вся масса людей ринулась к трибуне. Бурные крики радости и восторга, исторгаемые из тысяч солдатских глоток, были созвучны настроению Алексея.
Мрачное настроение, господствовавшее еще полчаса назад в манеже, исчезло, внутри зала стало как-то светлее. Алексей Соколов вышел из манежа тоже в каком-то озарении. "Если кто и может спасти Россию от алчущих ее крови «друзей» и врагов, — так это только Ленин и большевики", — сделал свой вывод генерал.
73. Петроград, 20–21 апреля 1917 года
Верховный главнокомандующий был зол. Второй раз за две недели ему пришлось выехать из Ставки в Петроград, чтобы обсудить с правительством неотложные военные дела: дисциплина на фронтах катастрофически упала. Солдаты бунтовали, приказов не исполняли, воевать отказывались. Главковерх взял с собой для поручений полковника Базарова. Павел Александрович знал стенографию, был исполнителен и пунктуален, ведал почти все о германцах и чуть меньше — о собственных войсках. Феноменальная память позволяла Базарову обходиться без записной книжки — его мозг по количеству фактов мог соперничать с любым, самым обширным сейфом, полным документов и справок.
Вагон Алексеева, где главковерх собирался квартировать и в этот приезд, снова поставили неподалеку от царского павильона на Царскосельском вокзале и немедленно взяли в кольцо часовых. Прибытия Алексеева ожидали в павильоне командующий Петроградским военным округом генерал Корнилов и оказавшийся в столице командующий Черноморским флотом адмирал Колчак. Едва открылась дверь вагона, как комендант вокзала доложил адъютанту о том, что Корнилов и Колчак просят их принять. Алексеев встретил господ командующих стоя. Он с утра уже был сердит. Из-под седых насупленных бровей зло сверкали маленькие коричневые глазки. Но и гости пришли не с радостью.
Как старший по званию, начал Колчак. Он без околичностей принес жалобу на военного министра Гучкова, который в своем отвратительном стремлении добиться расположения революционных матросов Балтийского флота в качестве морского министра издал приказ, отменяющий погоны на флоте. И это в то время, когда у Колчака в Севастополе отношения между матросами и офицерами еще не достигли точки кипения. Вице-адмирал хвастался полным «единением» личного состава на кораблях и в базах Черноморского флота. Он отказывался понимать своих коллег на флоте Балтийском. В Кронштадте происходили аресты и расправы над офицерами, убит в Гельсингфорсе адмирал Непенин, в февральские дни матросы срывали погоны со своих командиров.
— Подумать только! — возмущался Колчак. — Морской министр своим приказом вместе с матросами срывает с офицеров погоны, видя в офицерском погоне символ старого, символ угнетения. Как военный министр он в другом приказе, изданном на следующий день, объявляет, что наплечные погоны в сухопутной армии "являются видимым почетным знаком звания воина — офицера и солдата", и под угрозой репрессий строго требует точного соблюдения формы. Господин министр, видимо, не понимает, что, отменяя погоны на флоте, дает повод слухам о том, что и в армии они будут отменены…
Алексеев и Корнилов разделили негодование Колчака. Лишь Базаров, сидевший за отдельным секретарским столиком, не выразил бурного возмущения, хотя про себя и удивился такой несуразности приказов военного министра.
Когда Колчак умолк и вставил в зубы свою трубку «данхилл», которую он курил в подражание любимому герою, английскому адмиралу Битти, не менее злобно заговорил генерал Корнилов. Его узкие глаза налились кровью, желваки ходили на выпирающих скулах. Он последними словами ругал все того же господина военного министра, который пошел на уступки Совету и подписал пятнадцатого числа приказ, вводивший в действие Положение о комитетах в войсках. Этим документом расширялись права ротных, полковых и армейских комитетов, узаконивались все комитеты и их права. Это же — политическая победа солдатской массы и большевиков.