Янаков покраснел, но согласился.
– Я понимаю, но и вы должны понять, что мы еще только ощупью ищем, как себя вести. По грейсонскому обычаю для меня чрезвычайно неприлично пригласить к себе домой любую женщину без ее защитника. – Когда Курвуазье вопросительно приподнял бровь, Янаков покраснел еще сильнее. – Конечно, я понимаю, что у ваших женщин нет «защитников» в том смысле, в каком они есть у наших. С другой стороны, мне приходится учитывать, как мои люди – мои подчиненные и делегаты Палаты – отреагируют, если я радикально нарушу обычай. Не только на мое собственное поведение, но и на поведение ваших людей, если они примут приглашение. Так что я пригласил вас, поскольку в каком-то смысле вы защитник всех ваших женщин-офицеров.
– Понятно. – Курвуазье сделал еще глоток бренди. – Я ценю ваш жест и буду рад передать ваше извинение моим офицерам – конечно, в осторожных выражениях.
– Спасибо. – Благодарность и облегчение Янакова были очевидны. – На этой планете есть люди, которые противятся любой мысли о союзе с Мантикорой. Некоторые боятся потока идей извне, другие считают, что такой союз только вызовет обострение враждебности Хевена, а не защитит нас от него. Мы с Протектором Бенджамином не относимся к числу этих людей. Мы слишком хорошо понимаем, что может дать нам союз, и не только в военном отношении. Но тем не менее похоже, что все, что мы делали с вашего прибытия, было неправильно. Это вбило между нами клин, а посол Мастерман поторопился загнать этот клин поглубже. Я глубоко сожалею об этом, и Протектор Бенджамин тоже. Вообще-то он специально попросил меня передать вам его извинения, как личные, так и как главы государства Грейсон.
– Понятно, – сказал Курвуазье еще тише.
Это было неслыханно откровенное признание, дверца, открытая специально для него, но эти слова вызвали привкус горечи. Его долг состоял в заключении договора, и он сам этого хотел. Ему нравилось большинство встреченных им грейсонцев – не все, конечно, но большинство, – несмотря на их сдержанность и сложные социальные условности. Но, при всей своей благодарности за это признание, Курвуазье не мог не отметить, что сделано оно меньше чем через день после отлета Хонор.
– Адмирал Янаков, – сказал он наконец, – пожалуйста, передайте Протектору Бенджамину, что я искренне ценю его послание и от имени королевы с нетерпением жду заключения союза, на который мы все надеемся. Но я должен также заметить, сэр, что то, как ваши подчиненные обращались с капитаном Харрингтон, в глазах Мантикоры является непростительным.
Янаков покраснел еще сильнее, но не пошевелился, явно побуждая гостя продолжать, и Курвуазье наклонился к нему через стол.
– Я ни в коей мере не «защитник» капитана Харрингтон, адмирал. Ей защитник не нужен, и ее наверняка оскорбило бы такое предположение. Она один из самых преданных и мужественных офицеров, которых я имел удовольствие знать. Уже то, что она достигла своего ранга в таком молодом для нашего королевства возрасте, свидетельствует о том, как высоко ее ценит флот. Но хотя ей не нужна ничья защита, она мой друг. Мой очень хороший друг и моя ученица, я отношусь к ней почти как к дочери, которой у меня никогда не было, и то, как с ней обходились, – оскорбление всему нашему флоту. Она не ответила на оскорбление только потому, что профессиональный долг и дисциплину ставит выше личных интересов, но я вам вот что скажу. Пока ваши люди, по крайней мере военные, не начнут обращаться с ней как с офицером Ее Величества, каковым она и является, а не как с главным экспонатом в кунсткамере, шансы на истинное взаимодействие между Грейсоном и Мантикорой очень невелики. Капитан Харрингтон – одна из лучших, но далеко не единственная у нас женщина-офицер.
– Я знаю, – почти прошептал Янаков, крепче сжав ножку рюмки. – Я понял это еще до вашего появления и думал, что мы к этому готовы. Я думал, что я сам к этому готов. Но все оказалось намного сложнее, и отлет капитана Харрингтон вызывает у меня чувство глубокого стыда. Я понимаю, что причина – в нашем поведении, вне зависимости от официальных объяснений. Именно это подтолкнуло меня пригласить вас сегодня. – Он глубоко вдохнул и встретился взглядом с Курвуазье. – Я не стану опровергать то, что вы сейчас сказали, адмирал. Я согласен и даю вам слово, что по мере своих сил постараюсь разрешить проблему. Но должен вам сразу сказать, что это будет нелегко.
– Я знаю.
– Да, но вы, возможно, не вполне понимаете, почему именно…
Янаков показал на темнеющие за окном горы. Садящееся солнце окрасило снежные вершины в кроваво-красный цвет, а сине-зеленые деревья стали черными.
– Этот мир жесток к женщинам, – сказал он тихо. – Когда мы сюда прибыли, на каждого взрослого мужчину приходилось четыре женщины, потому что Церковь Освобожденного Человечества всегда практиковала многоженство… и это нас спасло.
Он сделал паузу и глотнул бренди, потом вздохнул:
– У нас была почти тысяча лет, чтобы адаптироваться к этой среде, и я переношу тяжелые металлы вроде мышьяка и кадмия куда лучше, чем вы, но посмотрите на нас. Мы все маленькие и жилистые, с плохими зубами, хрупкими костями и продолжительностью жизни чуть больше семидесяти лет. Мы ежедневно проверяем токсичность сельскохозяйственных земель, дистиллируем каждую каплю питьевой воды, и все равно страдаем от высокого уровня неврологических заболеваний, умственной отсталости и врожденных дефектов. Даже воздух, которым мы дышим, нам враждебен; третья по распространенности причина смерти – рак легких. Рак легких – и это через семнадцать столетий после того, как Лао Тан довел свою вакцину до совершенства! И нам приходится бороться со всем этим, адмирал, со всеми этими опасностями и последствиями для здоровья, несмотря на девятьсот лет – почти тысячелетие – адаптации! Можете себе представить, каково было первому поколению? Или второму?
Он грустно покачал головой, глядя в свою рюмку.
– В первом поколении только один ребенок из трех рождался живым. Из этих детей половина слишком серьезно хворала, чтобы пережить младенчество, а наше существование тогда было слишком ненадежным. Мы не могли тратить ресурсы на поддержание угасающей жизни. Так что мы практиковали эвтаназию и отправляли их обратно к Богу.
Он взглянул на Курвуазье; лицо его было искажено болью.
– Призраки младенцев преследуют нас до сих пор. Мы не так много поколений назад перестали применять эвтаназию к дефективным детям, даже к тем, кто страдал мелкими и вполне исправимыми дефектами. Я бы мог показать вам кладбища с рядами детских имен или с табличками вообще без имен, но могил там нет. Для этого традиции переселенцев слишком крепки – первые поколения слишком нуждались в земле, на которой могли бы расти земные культуры. – Он улыбнулся, и боль отчасти отступила. – Наши обычаи, конечно, отличаются от ваших, но теперь умершие дают жизнь памятным садам, а не картофелю, бобам и зерну. Как-нибудь я покажу вам Сад Янакова. Это очень… мирное место…
Он помолчал. Молчал и Курвуазье.
– Но у наших основателей все было не так, и чего стоило женщинам терять ребенка за ребенком, видеть, как они болеют и умирают, и все равно рожать, рожать и рожать, даже ценой собственной жизни, чтобы выжила колония… – Он снова покачал головой. – Все могло быть по-другому, если бы наше общество не было таким патриархальным, но религия учила нас, что мужчины должны заботиться о женщинах и направлять их, что женщины слабее и меньше способны переносить трудности… а мы не могли их защитить. Мы не могли защитить и самих себя, но они платили куда более страшную цену, а привезли их сюда мы.
Янаков откинулся назад и неопределенно помахал перед собой рукой. Свет не включали, и сквозь уплотняющуюся тьму Курвуазье слышал страдание в его голосе.
– Мы были религиозными фанатиками, адмирал Курвуазье, иначе мы бы здесь не оказались. Некоторые из нас до сих пор сохраняют фанатизм, хотя я подозреваю, что во многих огонь еле тлеет – или просто стал мягче и спокойнее. Но тогда мы все были фанатиками, и некоторые отцы-основатели обвиняли в происходящем женщин – потому, наверное, что это проще, чем болеть за них и с ними. И им, конечно, тоже было больно, когда умирали их сыновья и дочери. Они не могли признать существование этой боли, иначе им пришлось бы сдаться и умереть самим. Поэтому они спрятали боль внутри себя, и она превратилась в гнев. На Бога они этот гнев направить не могли, и для него остался только один выход.