«Ты прости меня, Танюша, – сказал он своей, оказавшейся такой верной ему, подруге. – Я больше никогда не буду огорчать тебя».
«С тех пор прошло несколько лет, – заканчивает Татьяна Л., – Герман стал моим мужем. Он по-прежнему работает на заводе, учится теперь уже в десятом классе вечерней школы, осенью собирается на вечернее отделение института. А если бы я вовремя не пришла к нему на помощь, быть может, все было бы совсем иначе!..»
Все было бы совсем иначе! Конечно, иначе!
Вот это друг! А она… Умыла руки и оставила Антона в трудную минуту и оттолкнула, дважды оттолкнула, когда, может быть, решалась его жизнь: когда он падал и теперь, в самый момент взлета, когда он получил аттестат зрелости и, встречая солнце на берегу какой-то тихой, поросшей ивняком реки; мысленно рвался к ней, Марине, «Я больше писать не могу…» Почему? Чем она объяснит, если он спросит ее: почему? Мамы испугалась!.. Как стыдно!.. Он не ответил ей на то позорное письмо. Обиделся? А может быть, даже не обиделся? Может быть, хуже? Может быть, она подрезала ему крылья… погубила его?
«Он какой-то чудной, не в себе, как волк», – вспоминаются Марине слова Степы.
Ну конечно! Конечно, она во всем виновата! Строить дома… Но разве не важнее еще строить человека?
И как можно? Если ты поднялся на ступеньку выше, так разве можно забывать о тех, кто отстал, кто там, внизу? Не хочет? Как так не хочет? Как может человек не хотеть быть человеком? Как хорошо тогда сказал папа: есть люди неисправленные, а неисправимых трудно представить. Двигаться вместе и помогать друг другу. Как на фронте! Вот вспоминается какая-то кинокартина – форсирование Днепра: люди плывут и поддерживают друг друга и вместе добираются до берега и идут дальше, плечом к плечу. Вот это дружба, настоящая, боевая, огневая!
Не раздумывая больше, Марина одевается и идет к Антону. Она поднимается на лифте, останавливается у двери, нажимает кнопку звонка и, прислушиваясь к шагам за дверью, ждет, кто ей откроет.
Открыла Нина Павловна и в изумлении попятилась.
– Марина?
– Антон дома? – с той же нисколько не остывшей, горячей решительностью спрашивает Марина.
– Антон?.. – как бы не понимая, повторяет Нина Павловна. И вдруг, спохватившись, радостно и торопливо говорит: – Дома! Дома!.. Антон! – кричит она. – Смотри, кто пришел! Да вы заходите, заходите!
Марина идет в комнату и видит перед собой Антона. Он стоит у стола и напряженно смотрит на нее. Он конечно, понял, что пришла она, и ждет. Марина тоже на секунду останавливается в дверях. Антон! И тот и не тот. И выше как будто еще, но шире – шире в плечах! И лицо: тверже, определенней, взрослей. Не мальчик! А главное: усы! Они только пробиваются, но уже явной тенью легли на верхнюю губу и кажутся чужими: тот Антон был без усов. И глаза… В них радость и изумление. Пожалуй, это такое же изумление, как у Нины Павловны… Нет! Другое! Но ничего «волчьего» нет, хотя он не делает навстречу ни одного шага.
– Здравствуй, Антон! – с трудом произносит Марина.
– Здравствуй! – Он крепко жмет протянутую ему руку.
– А я сейчас чайник поставлю, чай будем пить, – говорит Нина Павловна и уходит на кухню, плотно затворяя за собой дверь.
– Ты на меня сердишься, Антон? – спрашивает Марина и, не дождавшись ответа, добавляет: – Ты можешь сердиться. Ты имеешь на это право.
– Право? Какое я имею право? И вообще…
– Не надо «вообще», но я… Я должна была…
– Что ты должна? Ничего ты мне не должна.
На смену первому изумлению, сквозь которое так явственно проступала радость, пришло вдруг что-то встревожившее Марину. Антон даже не предложил ей сесть, и они так и стояли друг перед другом.
– Но ведь ты же обиделся на меня. Зачем скрывать? Обиделся!
– За что?.. – упрямо смотрит на нее Антон. – И как я мог на тебя обидеться?
И Марина действительно не почувствовала у него обиды ни в глазах, ни в тоне. Но она заметила что-то другое, необычное я непонятное. Нет, Антон не опускал глаз, но в них было что-то, чему Марина не могла подобрать слова, чего она еще не встречала у людей. Униженность? Нет, не униженность. Стыд? Не стыд. Отчуждение? Не отчуждение. Но это было и то, и другое, и третье, и что-то еще, что он принес «оттуда». И она вдруг все поняла, всю тяжесть того, что он принес. И не в простой обиде тут было дело.
– Прости меня, Антон! – заговорила она искренне, боясь, что он перебьет. – Я виновата! Я очень перед тобой виновата. Очень! Но я не могла. Прости меня: я не могла иначе. Все это было так сложно.
И Антон почувствовал тонкую и самую последнюю, самую искреннюю искренность, которая прорвалась в ее голосе, и взгляд его дрогнул тоже, помягчел и потерял «то», непонятное и чуждое ей.
– Я понимаю тебя, Марина, – сказал тихо Антон. – И не сержусь. Честное слово, не сержусь. Мне, конечно, было обидно. Мне было очень обидно, но… Какое я имел право обижаться? И вообще, на кого я могу обижаться?
– Послушай, Антон! Почему ты все время так говоришь? «Я не могу», «я не имею права»… Что за глупости?!
Опущенный взгляд Антона сказал ей больше, чем любые слова: он стыдился! Теперь было совершенно очевидно: он стыдился.
– Так нельзя, Антон! Так нельзя! – воскликнула Марина. – Я понимаю, что тебе сейчас трудно. Тебе, может быть, сейчас труднее, чем прежде, чем «там».
Антон вскинул на нее взгляд, благодарный до беспомощности. «Труднее, чем там»… Как она это поняла, как тонко почувствовала. А Марина увидела эту беспомощность, и голос ее стал еще горячее:
– Но ты не должен унижать себя. Ты на все имеешь право. На все! Ты можешь и сердиться и обижаться – все! И не нужно смотреть, как Степа сказал, волком. Зачем волком?
И все бы разъяснилось, если бы она не упомянула имени Степы, если бы не приглушила этим то теплое, благодарное чувство, которое поднялось было в душе Антона. Имя Степы разрушило все. Сразу вспомнился Пронин и его болтовня. Что Пронин целовал Марину – Антон не допускал. Он хорошо знал Сережку – рябь на воде! – и слишком верил в Марину. Врет Пронин! Но Степа… Тут незачем было врать! А тогда зачем пришла Марина? Пожалеть? Поддержать? Как Слава Дунаев сказал бы – «из сознательности»?.. Конечно, из сознательности! Ведь она такая… «идейная»! Ну а мне не нужно ее идейности и не нужно никакой жертвы! Обойдусь как-нибудь сам!
Антон сразу замолчал и сник, и Марина не могла объяснить себе этой перемены.
А за дверью томилась Нина Павловна. Чайник давно вскипел, она поставила посуду на поднос и приготовилась нести его в комнату. Но, услышав голоса, остановилась. Пусть говорят! Но разговор почему-то прервался. В чем дело? Вот Марина встает, прощается. Господи! Как же так?
– Ну, спасибо тебе, Марина, – говорит Антон, – за память, за внимание. А дружку своему скажи, чтобы он на меня не обижался.
– Подожди!.. Какому дружку?
– Ну, Марина!.. Зачем?
Антон в упор смотрит на нее, и значительность взгляда лишает Марину возможности уйти.
– Антон! Я ничего не понимаю.
– Это на тебя совсем не похоже, Марина. Зачем? Повторяю, ты мне ничего не должна.
– Антон!
– Что «Антон»? И зачем притворяться? Мне Сережка Пронин все рассказал.
Марина смотрит на Антона широко открытыми, недоумевающими глазами, а потом в них загорается… Трудно даже сказать, что загорается в глазах девушки, сердцем своим почуявшей правду. Как когда-то в школе, после объявления по радио, когда Антон шел, демонстративно подняв голову, и вдруг, увидев Марину, повернулся и ушел из школы. И она тогда почувствовала: из-за нее!
Так и теперь. Ревность!.. Марина не может произнести этого слова, оно слишком взрослое и… Она не знает еще – хорошее оно или плохое? Но сейчас оно радует ее. Значит… значит…
– Степа?.. – спрашивает она особенным, совсем не своим голосом. – Глупый ты, Антон! Какой же ты глупый! Степа хороший парень. Степа очень хороший парень. Но это… это же совсем… это совсем другое!
И у Марины неожиданно на глаза набегают слезы. Она даже не знает, как это получилось и почему. Глупо и совсем некстати.