Так было раньше. А сегодня как-то не так. Сегодня все не так. В Петрограде еще кричат «до победного конца», но уже ясно, что победы не будет и что в победе нет радости. И вопрос о гордости требовал пересмотра.
В светлом пятне, освещенном окном домика, выросла высокая фигура солдата. Солдат быстро посторонился и с почтением к раненому приложил руку к козырьку. Правая рука Алеши по привычке хотела подняться ответным движением, но остановилась на полдороге, и Алеша крикнул:
— Сережа! Сергей!
В замешательстве Алеша ступил на больную ногу и вскрикнул от боли. В этот момент Богатырчук крепко обнял его вместе с костылями и горячим поцелуем впился в его губы:
— Алешка! Милый мой! Красавец мой!
Сергей целовал его губы, щеки, лоб, он обращался с ним, как с девушкой.
— Да ну тебя, сдурел, — засмеялся Алеша и нашел наконец свои подпорки.
— Идем, — сказал Богатырчук. — Идем куда-нибудь!
— Да куда?
— Идем, вот тут сквер.
— Да там народу много.
— Стой, вот тут я проходил, скамеечка такая славная. Ох ты, калека моя родная!
Скамеечка оказалась действительно славной. Была для нее сделана специальная ниша в заборе и распускались перед ней сирень и еще какие-то кусты. Здесь, у чужого двора и расположились друзья.
— Алеша, я тебя целый день искал. Дома был, в госпитале был. Чего ты шляешься? Что это? Ты и ранен? Мне говорили — контужен. Это на владимирсковолынском направлении? Здорово тебя покалечили.
— Здорово. Буду хромать. И с нервами плохо. Заикаюсь вот, и голова ходит, особенно, если разволнуюсь. И болит часто. И вообще это надолго; говорят, ни пить, ни курить, ни за барышнями не ухаживать, не расстраиваться.
— Так ты и не расстраивайся.
Алеша улыбнулся.
— Не такие времена.
— Эх, и времена, друг! До чего времена замечательные. Я хожу и смотрю, и слушаю, думаю, такая жалость: и это забуду, и это забуду.
— Сергей, расскажи подробно: что случилось в военном училище? Почему тебя солдатом выпустили?
— Шпионили, дряни. А я не очень умею язык за зубами держать. Понятное дело. Да я не жалею. Зато теперь хорошо. Я прямо уморился. И туда поспеть, и сюда поспеть! В Киев попал, как раз валил памятник Столыпину. А нам, понимаешь, написано: «Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия»! Но зато и потрясения, брат, будут, прямо голова кругом идет.
Алеша слушал, склонив голову, и молчал. Сергей на месте сидеть не мог, то быстро поворачивался на скамье, то вставал, то пробовал ходить.
— Мороки много будет. Офицерня, между прочим, гадко держится. Я понимаю, еще дворянчики или там кадровые, тем, конечно, иначе и не приходится, но какого черта прапорщики эти лезут. Такое же пушечное мясо как и мы. А туда же, воевать им хочется.
— А как же, по-твоему? Просто удирать с фронта.
— Удирать нельзя. Зачем удирать? Надо мир. Народ не хочет воевать. Баста, есть дела поважнее.
— А если немцы все заберут?
— Да брось, Алешка, чего там они заберут. Они рады будут, только отвяжись от них.
— Ты — большевик? — спросил Алеша. Большевик. И председатель дивизионного комитета. Да постой, а ты как же думаешь? Ты что — с офицерами? Какая у тебя компания?
Алеша поцарапал концом костыля землю.
— Ты, Сергей, брось этот тон, — резко сказал он. — Здесь не митинг, и никакой у меня компании нет. Я здесь один, видишь, раненый, разбитый, через месяц мне дадут чистую; офицером я не буду и на фронт больше не пойду. И не забывай: мой отец — токарь, я отцу никогда не изменю, да он же еще и член Совета рабочих депутатов, наверное, тоже в большевики пойдет, хоть и старый. Да ведь ты отца знаешь.
— Еще бы не знать!
— Ну вот, а ты мне растолкуй, раз ты комиссар. Как у вас дело с честью обстоит?
— С какой честью?
— С обыкновенной человеческой честью?
— Не понимаю.
— Ты что, тоже бросил фронт?
— Нет, я не бросил. Я в отпуск.
— А можешь бросить?
— Как это, просто удрать?
— Ну да, вот как мой денщик. Взял и удрал.
— Тайно?
— Да один черт, хоть и явно.
— Чудак, так ведь я большевик.
— Ну так что?
— Если партия скажет бросай — брошу. Скажет дерись — буду драться. За революцию будем драться, Алеша!