Она хорошо училась, второй год была секретарем классного бюро комсомола, была строга к себе, строга, к товарищам, и Прасковье Петровне до сих пор нравилась ее непреклонная и неподкупная прямолинейность. Но сейчас ее задела холодная категоричность, с которой Клава отозвалась о товарище. А когда Прасковья Петровна ей это заметила, Клава, пожав плечами, коротко бросила:
– Может быть!
На ее немного неправильном, угловатом и энергичном лице появилось выражение непримиримости.
– А разве можно считать товарищем того, кто не хочет признавать коллектив? Разве нам Шелестов помогает создавать коллектив? Он нам мешает, он подрывает, и мы должны против него бороться!
– А может быть, за него бороться? – перебил ее Степа Орлов, староста класса.
– А бороться с ним и значит бороться за него! – ответила Клава.
Твердость она считала главным качеством человека и потому свои мнения всегда отстаивала до последнего. Степа Орлов, наоборот, страдал недостатком уверенности в себе. Поэтому он больше слушал, чем говорил, больше спрашивал, чем утверждал, и таким образом как бы старался оглядеть каждый вопрос со всех сторон, прежде чем утвердиться в своем мнении. Вдумчивость иногда переходила у него в тугодумье, медлительность – в недостаток инициативы, но он был старательный парень, готовый выполнить все, что нужно и как нужно, и к тому же душевный. В отличие от Клавы, впервые столкнувшейся с угловатостью мальчишеских характеров, Степа всякое видел и, может быть, ко многому привык. Поэтому он гораздо спокойнее относился к Антону и всему его фанфаронству; только в ответ на какие-нибудь уж очень грубые выходки по-товарищески говорил ему:
– Что ты дурака валяешь? Брось! Клава фыркала на это и называла Степу либералом. Степа, наоборот, недолюбливал Клаву за скоропалительность суждений и излишнюю категоричность. К тому же он тоже замечал, что Вера Дмитриевна далеко не всегда и не во всем была права, и потому в ее конфликте с Антоном он, внутренне иногда становился на его сторону. Одним словом, нужно было опять-таки разобраться. Степа решил поговорить кое с кем из девятого «А», откуда был переведен Антон, – и с Толиком Кипчаком, и с Сережкой Прониным, и с Мариной Зориной. Он удивился, как горячо отозвалась на это Марина: у нее де было и тени обиды на Антона, и, наоборот, она была очень недовольна и директором и Верой Дмитриевной за то, что они перевели Антона из их класса.
– Разве мы с девчонками для этого тогда Шелестова и кабинет притащили? – возмущалась она. – Я думала… Одним словом, чтобы он почувствовал. А они сразу – перевести. А что такое – перевести? Это – выбросить. А разве можно выбрасывать человека?
– За человека нужно бороться, – сказал на это Степа Орлов вычитанными где-то словами.
– Ну вот! – подхватила Марина. – А они взяли и вышвырнули. Вышвырнуть легче всего!
Вот отсюда и родилась реплика Степы и выросший из нее спор: с Антоном бороться или бороться за него? Об этом говорили Володя Волков, Катюша Жук, говорили другие, и Прасковью Петровну это порадовало. Откровенно говоря, ее очень задело, когда Антон назвал свой класс сборищем индивидуумов. Класс был, конечно, сложный, трудный и разный, собранный в результате реформы из разных школ и классов. И, говоря еще откровеннее, в этом неокрепшем классе она сама до сих пор не чувствовала искры: были собрания, мероприятия, проводились диспуты и проработки двоечников, но той большой заинтересованности и горения, которые создают коллектив, было мало, и только теперь, в таком горячем обсуждении поступка и судьбы Шелестова, она увидела рождающуюся душу коллектива.
Но как же все-таки быть? Как покорить этого упрямого одиночку? А не покорить нельзя, невозможно, это признала даже Клава Веселова. Она предложила собрать классное собрание и как следует «проработать» Антона.
– Какое собрание? – перебила ее Катюша Жук. – Если по радио на всю школу объявили, какие там еще собрания? И прорабатывать его сейчас незачем, посмотрим, как дальше будет вести себя,
– Ему нагрузочку нужно дать, поручение. Пусть на работе себя покажет, – сдалась Клава Веселова.
– И поручение, – согласилась Катюша. – А прежде всего сейчас по математике вытянуть нужно. И скорее, теперь же, – чтобы в четверти опять двойки не вышли, чтобы у него, руки не опустились.
– Это верно! – поддержал ее Степа Орлов. – Тогда что же? – Он обвел глазами собравшихся. – Тогда это Волкову Володе поручим.
– Мне? – удивился Волков.
– Тебе. А кому же? Ты у нас самый математик.
– Так он же ничего делать не хочет!
– А ты заинтересуй! В том твоя и задача, общественное поручение. Заинтересуй и помоги разобраться! Значит, решили? Принято единогласно.
15
Сиди дома!
Этот приказ был объявлен Антону после всего, что произошло и последнее время, а потом к нему было добавлено: и ни копейки денег. За пирушку и за все, что на ней было, Антон чувствовал себя виноватым, и потому приказ этот он принял с полной, хотя и несколько демонстративной покорностью. «Дома? Ну что ж! Буду сидеть дома!..»
В течение нескольких дней Антон ходил только в школу и обратно, не просил денег на завтрак и даже отказался, когда мама предложила их. И когда кто-то позвонил ему, а мама при нем ответила, что Антона нет дома, он и это вынес с такой же демонстративной покорностью.
После недавней неограниченной свободы все это было необычно: того нельзя, этого нельзя, ничего нельзя. Антон сидел и злился на мать, как он считал, за измену и на отчима – за все: за баритон, наполняющий своим бархатом всю квартиру, за хозяйскую самоуверенность в походке и за подчеркнутую холодность к нему, Антону. Но особенно возмущали Антона его телефонные разговоры, когда холодность сменялась вдруг развязностью («Жить надо уметь, голуба моя»), начальственностью («Я с тебя не слезу») или неожиданной мягкостью и желанием расшибиться (кажется) в лепешку.
Так, по крайней мере, казалось Антону, ловившему каждое слово из этих разговоров и наполнявшему их своим, особым и всегда недружелюбным смыслом. «Ну вот, голуба моя, и все делы!» – слышит он конец какого-то наполовину непонятного ему разговора, и эта непонятная половина разрастается для него в какие-то таинственные «делы», с которыми вечно возится неутомимый Яков Борисович.
– Кто?.. А-а! Здравствуй, голуба, здравствуй! Я-то? А что мне сделается? Живу! В трудах! В трудах! А ты? Ну и добро!.. От тебя?.. Ах, да, да! Получил. Как же? Полный список нужд. Только знаешь что, дорогуша, пусть полежит… Я знаю, что тебе нужно, а только сейчас нельзя. Пусть отлежится. Фу-ты, чудило! Ты понимаешь – настроение не то. Да не мое – у начальства настроение не то. Ну и все! Как это говорится – дайте только срок, будет вам и белка, ну и так далее, все что нужно. А сейчас, доверь моему нюху, только попорчу. Погода не та!
А то вдруг раскатится своим баритоном на всю квартиру;
– Ха-ха-ха-ха! Как, как говоришь?.. Самосуй? Это кто – я самосуй?.. Ах ты, сук-кин ты сын! Ха-ха-ха-ха!
А сколько разговоров он ведет о даче, о цементе и кирпиче, о машинах и разных других вещах. В последнее время ко всему прибавился спор с тетей Катей, сестрой Якова Борисовича, из-за каких-то денег, из-за забора, который нужно ставить на даче, – спор, с каждым разом все обостряющийся…
Антон слушал разговоры и злился, а потом затыкал уши и углублялся в книгу – нужно же в конце концов взять себя в руки! Это он обещал Прасковье Петровне, обещал своим товарищам перед всем классом, а подумав, обещал и себе. Так он сидел пять, десять, пятнадцать минут, стараясь вникнуть в то, что написано в учебнике, но затем глаза его устремлялись куда-то вдаль, вспоминались обрывки выступлений, которые ему пришлось все-таки выслушать на классном собрании, или выплывали глаза Марины, или сами собой начинали строиться планы, к достать лодку с мотором для того путешествия, которое они с Сережкой Прониным и Толей Кипчаком надумали совершить летом. А потом рука тянулась к истрепанной, без первых пяти страниц книжке о похождениях какого-то Фабиана, которую дал ему Вадик.