А ночью, когда легли спать, Антон слышал приглушенный, но от этого, пожалуй, еще более гулкий голос Варвары Егоровны.
– Зачем он приехал? И ты тоже хорош – свои грязные хвосты в семью несешь.
– Да чем я несу? – так же шепотом оправдывался отец. – Он сам!
– В том-то и дело: он сам, а ты не сам! У тебя своя семья есть, у тебя дочь есть. Ты видел, какими глазами она на него смотрела? Она ничего не знала о нем, о твоей прошлой жизни, ты для нее папа! А теперь?.. Что она теперь думать будет? Какой разлад ты внес в ее душу?.. И как ты сам в глаза ей смотреть теперь будешь? Тебе нужно было сразу отрезать, отрезать – и все: никаких сыновей у меня нет, вы ошиблись адресом, молодой человек! Вот как ты должен был ответить. А ты раскис: «Сыночек».
– Тише ты! – попытался остановить ее супруг.
– А чего мне таиться? Я дома! Я семью свою храню. И ты не выдумывай! Никаких этих устройств не выдумывай! Пусть едет откуда приехал. Я знать ничего не хочу!
Утром, собираясь на работу, отец совсем уже не смотрел в глаза Антону, а Варвара Егоровна рвала и метала.
Антону все было ясно. Он простился с отцом, а потом пошел на вокзал. На ближайший поезд, скорый, Кисловодск—Москва билетов не было. Но Антон больше не хотел ждать и забрался на буфера между вагонами.
Поезд тронулся и стал набирать скорость, холодный ветер поддувал под пальто. Антон почувствовал себя самым несчастным и никому не нужным человеком на свете и заплакал.
23
Но Антон был неправ в своих горестных думах, там, на ветру, на буфере скорого поезда Кисловодск—Москва. Кроме мамы и бабушки, кроме Прасковьи Петровны, капитана Панченко и Людмилы Мироновны, кроме Степы Орлова и на этот раз тоже обеспокоенной Клавы Веселовой, был еще один человек, который очень тревожился о его судьбе. Это – Марина Зорина. Как и почему это получилось, она и сама не могла дать себе отчета. Они были разные, настолько разные, что могли бы идти по параллельным, нигде не пересекающимся линиям, и вот почему-то эта параллельность нарушалась.
Марина вступила в тот возраст и в ту полосу жизни, когда человек готовится быть человеком, формирует характер. Только у одних это совершается в хаосе и борьбе, в ошибках и страданиях, а у других личность растет, как дом, кирпичик по кирпичику, по ясному, светлому плану. Может быть, это даже не планы, а предчувствие, стремление, взлет, на ходу принимающий форму плана. Так и Марина: по своему характеру и складу она была полна широких и самых, кажется, неограниченных стремлений и к строгой планомерности, и к горячей, неукротимой деятельности, и ко всему красивому и доброму. И почерк у нее ясный, четкий, буковка к буковке, и твердый порядок в тетрадях, в книгах и в отношении к урокам, и ко всяким школьным обязанностям, и к производству, к труду, который тогда только входил в школу.
Немалую роль в этом деле сыграли родители, особенно отец, занятый, но и всегда доступный, а главное – необыкновенно чистый и честный. Марина даже не могла подобрать слов для своего отношения к папе. Ему нельзя было не верить, и перед его светлыми, не то голубыми, но то сероватыми глазами она сама не могла лгать.
Но еще большую роль в формировании этих ее настроений сыграла «Комсомольская правда». Это была самая любимая газета Марины, она выписала ее на второй день после своего вступления в комсомол, и с тех пор в каждом номере ее она находила что-то интересное, родное себе и близкое. Она даже завела особую темно-синюю папку с серебряным тиснением и наклеила на ней надпись: «Слова и дела». Здесь она собирала вырезки из «Комсомольской правды» и из других газет о людях большой жизни и высоких дел: о восстании на броненосце «Потемкин», о Цулукидзе, о Щорсе, о Сергее Чекмареве, Мусе Джалиле и многих других. Здесь же нашли свое место программа вахтанговского спектакля «Олеко Дундич», и фотокопия картины «Взятие Зимнего», и снимки советского лагеря в Артеке и первых палаток на целине, и билет в консерваторию на Героическую симфонию Бетховена. Сюда же, в эту заветную папку, она складывала и свои собственные «заметки» о разных случаях жизни, и письма чехословацкого студента, с которым она завела переписку, и первые, пока еще никому не ведомые опыты стихотворчества. Но особенное впечатление произвела на Марину прошедшая в «Комсомольской правде» дискуссия о том, как стать хорошим человеком. Она собрала и подшила все номера, в которых печатались материалы этой дискуссии, и сплошь исчеркала их красным карандашом. И прежде всего она старалась понять и разобраться, что же в ней, в самой Марине, соответствует тому, о чем пишут корреспонденты газеты, и что не соответствует.
Старалась понять Марина и свое, так удивлявшее ее теперь – по здравом рассуждении – отношение к Антону. Что за глупость действительно! За то, что Антон не пошел провожать ее после новогоднего вечера, даже обиделась! Да почему и откуда она вообще взяла, что он должен был ее проводить? Такой грубиян и невежа, и что от него можно ждать? А все-таки обидно: все пошли компаниями, от компаний потом, вероятно, отделятся парочки, а она при выходе из школы замешкалась, потому что в темноте, в толпе ребят, ей почудилась долговязая фигура Антона. Но это оказался кто-то другой, и вот она идет домой одна, как самая последняя дурнушка.
И неужели весь новый, начавшийся в эту ночь год будет такой тоскливый?
Постепенно обида улеглась, и девушка попыталась во всем разобраться.
Выросшая в тихом, образцово дисциплинированном классе образцово дисциплинированной женской школы, она хотела понять тех, кто внес в их класс, в их жизнь совсем другое начало и другой дух. И среди этих носителей другого, «мушкетерского» духа она скоро выделила Антона Шелестова. Толик Кипчак – это просто мальчишка, способный поддакивать и подхихикивать кому угодно. Сережа Пронин был непонятен – «мушкетерский» дух в нем как будто бы стал выветриваться после того, как Антона перевели в другой класс, и Сережа начал превращаться во что-то другое, не очень приятное. Антон же казался Марине смелым, независимым, во всяком случае оригинальным, хотя в то же время вызывал возмущение.
Верхом его дерзости был тот случай, когда он обругал Марину. Не помня себя от негодования, она отвела его тогда к директору и торжествовала. Это была победа их «девчоночьего» духа над тем, что принесли мальчишки, победа порядочности над грубостью. Но она никак не ожидала того, чем это кончилось. Перевод Антона в другой класс она приняла как величайшую несправедливость. Она хорошо слышала тогда окрик директора: «Марина! Вернись!» Но она не вернулась, она не могла вернуться, потому что в душе у нее все дрожало: «Как я теперь глаза на него подниму?» И она спорила с Верой Дмитриевной, спорила с комсоргом, старостой и со всеми, кто считал, что перевод Антона полезен для оздоровления класса.
– А для чего? – горячо возражала она на все их доводы. – Выталкивать тех, кто не нужен… А кто же их будет воспитывать?
Но ничто не помогло, и Марина почувствовала себя в чем-то виноватой перед Антоном. Они много раз встречались после этого в коридорах школы, и очереди у гардероба, и ей иногда хотелось подойти к нему и что-то сказать, объяснить. Но Антон как будто бы ее не замечал, и она не решалась.
И вот этот случай, прогремевший на всю школу: радиогазета с сообщением о проступке Шелестова в кино. Хулиганство, дебош, милиция… Марина выслушала ату новость с тем же двойственным чувством – возмущения и своей вины. Она шла по залу, и издали ей бросилась в глаза высокая фигура Антона. Она видела, с каким отчаянным выражением лица, высоко неся свои пышные волосы, он шел навстречу ей. И вдруг… И вдруг он заметил ее, – да, да, ее! – остановился, и отчаянное выражение у него сразу исчезло и уступило место полной растерянности. Но это было одно мгновение: Антон резко повернулся и пошел от нее, через весь зал – от нее!
«Какая глупость!» – в ту же секунду мелькнула у Марины трезвая мысль, но сердце, непослушное девичье сердце, стояло на своем: от нее! Он испугался! Ему перед ней стало стыдно!