А разве это не партийный долг и к тому же человеческая обязанность – спасти ребят и свести на нет наши потери? Как на фронте радость победы не снимала в нем боль о погибших, так и тут Максим Кузьмич не мог забыть о потерях. Только потери на войне были невозвратны, а здесь еще можно бороться! Не всех, конечно, удастся спасти, но многие могут быть возвращены в общество. И в этом для него открывалась поэзия его труда: бороться за каждого, в человеке видеть человека, его возможности и его будущее. Отсюда – доверие, иногда, может быть, излишнее, даже промахи, даже ошибки. Но по голосу совести он считал, что лучше лишний раз поверить, чем оскорбить человека недоверием. Максим Кузьмич знал при этом, что доверчивость часто рискованна. И по старой военной привычке он считал для себя обязательным знать противника, соразмерять его силы со своими, угадывать маневры и ухищрения. Вот почему он старался разобраться в тех процессах, которые происходят в преступной среде, старался потому, что отголоски проникали и сюда, за стены колонии, – все стены проницаемы. Проникла сюда, пусть в ослабленном и приглушенном виде, вражда «мастей» и группировок. Отсюда два лагеря: «актив» и «рецидив», а между ними то, что бывает во всяком «между», – одни склонны туда, другие – сюда, а третьи не прочь увязать одно и другое. И самое страшное – перелицовка, стремление войти в актив, примазаться, чтобы получить какие-то права и преимущества. И самое трудное: распознать, отличить подлинного активиста от «двойника», который хитрит, темнит и ловчит, используя положение активиста в своих личных, а иной раз и темных целях. И самое опасное: проглядеть.
И все зависит от зоркости глаз.
Вот почему подполковник Евстигнеев так настойчиво выпытывал у Мишки историю «веселой пятницы» – чтобы из ошибок товарищей извлечь какие-то уроки. В чем виноваты были ребята и в чем виновата колония? Кто верховодил в активе и кто восстал против тех, кто верховодил? И почему?
Как получилось все, Мишка не знал, да и не думал об этом, но когда он говорил теперь о «змее», который «пиратничал» – перед начальством представлялся хорошим командиром, а сам бил сапогом по морде, отбирал у ребят вещи и обедал отдельно, – у него дрожал голос.
– Дрова пилить заставят, а пила без зубьев, не берет. А командиры и шестерня, холуи ихние, сидят, на гитаре играют, смеются.
– А воспитатели?
– А воспитатели что?.. Воспитателям лишь бы порядок. Может, не верите?
– Почему же не верю? Верю. Только ты что-нибудь просто напутал.
– И ничего не напутал, говорю как есть, – обиделся Мишка. – А не верите, мне тоже наплевать на это с высокой горки. Вы всегда дружка за дружку стоите. И в колонию вашу я все равно не пойду, не по моему она нраву.
Пришлось снова предложить Мишке пойти и подумать.
Что думал он и что в конце концов надумал, обнаружилось много позже, но тут произошло одно малоприметное обстоятельство, заставившее Мишку неожиданно переменить решение. Караульный, выводя его «на оправку», засмотрелся, и Мишка получил возможность перекинуться несколькими словами с одним оказавшимся рядом пареньком.
– У вас воры есть?
– Есть, – боязливо оглянувшись, ответил паренек.
– Сколько рыл?
– А кто их знает. А ты что – упираешься?
– Ага.
– Входи. «Держать мазу» будем.
– А ты сам-то кто? Какой масти?
Но в это время караульный окликнул Мишку, и он так и не узнал ни «масти» своего случайного собеседника, ни фамилии, ни отделения, в котором его можно искать. Но разговор этот произвел на него впечатление: если один единомышленник попался ему сразу же, с первой встречи, значит, они тут есть, и, продумав всю ночь, Мишка на другой день заявил о своем желании говорить с «хозяином».
Начальник его вызвал сразу и заметил замысловатую ухмылочку, бродившую на лице Мишки.
– Ну, раз сунул рог свой, придется мочить до конца. Вхожу в зону! Давайте договариваться! – сказал Шевчук, всем своим видом и поведением подчеркивая полную независимость.
– А что нам договариваться? – спросил начальник, стараясь разгадать смысл Мишкиной ухмылки. – Будем жить.
– Не будут трогать – буду жить. Я никого не касаюсь, и меня пусть никто не касается. Буду сам по себе жить.
– А как же ты думаешь в коллективе жить и никого не касаться?
– А что мне коллектив? Я – так!
Подполковник усмехнулся.
– Ну и каша у тебя в голове. Ну ладно! Там видно будет! Только я тебе, Михаил Илларионович, вот что скажу: душа у тебя затемненная, очень нездоровым духом пропитанная. Насквозь! Тебе много думать нужно.
Определили Мишку, как и Антона, в третий отряд, к капитану Шукайло, только в другое, одиннадцатое отделение, где воспитателем был Суслин Ермолай Ермолаевич. Шевчука также одели в черный костюм и поставили в строй – он стал воспитанником и как будто растворился в общей массе. Но этого «как будто» хватило только на несколько дней.
10
Туман постепенно рассеялся. Тюремная «наволочь» тоже понемногу сползала. Когда Антон по привычке кровать назвал нарами, его остановили: «Какие такие нары?»
Это был его сосед по койке Слава Дунаев. Ему не шло уменьшительное имя: он был высокого роста, плотный, кряжистый, но все его звали – Славик. Он всегда был подтянут, подобран, аккуратно подпоясан и производил впечатление очень домашнего, ни в чем дурном не замешанного мальчика. На самом деле, как впоследствии узнал Антон, Дунаев тоже основательно напутал в жизни. Но все для него, очевидно, было в прошлом и совсем не оставило следа. Круглое, мягкое, с мягкими же пухлыми губами, небольшим, усыпанным веснушками носом и светлыми, не очень заметными бровями лицо его было располагающим и дружелюбным.
Дунаев встретил Антона приветливо. В первый же день, когда после обеда они вышли на строительство клуба, Дунаев с носилками в руках спросил Антона:
– У тебя пара есть? Пойдем со мной.
Антон согласился, и они стали работать вместе – большой и высокий, только что оштукатуренный зал нужно было очистить от строительного мусора, и вереницы ребят шли с носилками взад и вперед, в одну дверь входили, в другую выходили и выносили битый кирпич, обломки досок, стружки и известковую пыль. С непривычки у Антона скоро заболели руки, но Дунаев, видимо, не уставал, и Антону приходилось тянуться за ним. Не обращая внимания на осенний холодок, Дунаев снял даже гимнастерку, и под желтой выцветшей майкой заиграла его мускулистая грудь и иногда были видны края какой-то татуировки. Антону любопытно было узнать, что там изображено, и он всматривался в синие разводы, не решаясь спросить.
– Что подглядываешь? – заметив его взгляды, спросил Дунаев и поднял майку, – Третьяковская галерея.
Во всю ширину груди его красовалась великолепно выполненная татуировка: «Три богатыря».
– Вывести нужно бы, да жалко! – добавил Дунаев.
– Жалко! – согласился Антон.
– Глупость наша, – усмехнулся Дунаев. – А у тебя есть?
– Начал было, – показал Антон синеющую на руке букву «М», – да воспитательница вошла в камеру, помешала. А потом не захотелось.
– Молодец! – похвалил его Дунаев. – А «М» – это кто ж, девушка?
– Да нет. Какая девушка? – смутился Антон. – Мама! – Хотя на самом деле он и хотел тогда увековечить на своей руке имя Марины.
Так они поработали до ужина, сдружились, и, когда вечером Елкин опять предложил положить Антона рядом с ним, на свободную койку Сазонова, Дунаев сказал капитану Шукайло:
– Нет, Кирилл Петрович, пусть он рядом со мной ляжет.
Сказал он это просто и определенно, как о решенном уже деле, и Кирилл Петрович согласился. Правда, свободных кроватей около Дунаева не было, но он переговорил с командиром, произвели кое-какие перемещения, и Антон лег рядом с Дунаевым. На другой день они опять работали на строительстве клуба, теперь на замесе бетона, и Антон впервые узнал, что такое бетон, как он составляется, сколько кладется в него песку, щебня и сколько засыпается цемента. Узнал он, что и цемент бывает разный, разных марок и, в зависимости от этого, бетон по-разному «схватывается».