– Ну?
Кирилл Петрович устремился было на помощь и вдруг остановился, ожидая, что будет.
– Ну? – повторил Костанчи. – Рассчитаемся?
Он стоял против Мишки, вытянувшись как струна, сжав кулаки, и смотрел на него тяжелым, каменным взглядом.
– Вынь руку-то! Вынь!.. И отстань! Отстань ты от нас! И ты… И все ваши… Дайте нам жить!
– Жить?.. Ты жить захотел? – зло ухмыльнувшись, перебил его Мишка. – А что своего топишь…
– Своего?.. – переспросил Костанчи. – Знаешь что?.. Давай вот на нож!.. И посмотрим!
– Ну, ну! Кончать! – решительно прервал их теперь Кирилл Петрович. – Мы без ножей обойдемся. Кончать!.. Что у тебя там? Выкладывай! – сказал он, обращаясь к Мишке.
Мишка, точно очнувшись, осмотрелся и вдруг увидел, что, пока он препирался с Костанчи, живая стена ребят оказалась между ним и дверью. Он, подчиняясь инстинкту, хотел обогнуть эту стену и бежать, бежать во что бы то ни стало. Но тут на его дороге стал Антон, и вслед за этим вся стена, сплошная стена ребят, вдруг ожила и обрушилась на него. Все завертелось, зашумело, закричало – и Кирилл Петрович, бросившийся в центр этой свалки, с трудом вытянул оттуда взъерошенного Мишку Шевчука. Губа у него была рассечена, а на полу валялась выпавшая каким-то образом в борьбе пика.
29
Максим Кузьмич в ту же ночь вернулся из колхоза и узнал о событиях в колонии. Было решено передать дело о виновных прокурору.
Это означало новый суд и новый срок для виновных. Мишку Шевчука Максиму Кузьмичу почему-то было жалко, и сразу же после разговора с Лагутиным он пошел к нему, в штрафной изолятор.
Мишка встретил Максима Кузьмича зло, почти с таким же исступлением, с каким он когда-то отказывался «подниматься в зону».
– А чего вы пришли? Взяли за хобот, так берите. Зачем пришли? Душу молоть?
– А чего мне ее молоть? – ответил начальник, усаживаясь рядом с ним на нары. – Она тебе сама скажет, если… ежели есть.
– Счастливы вы, что взяли меня вовремя, а то бы были дела, – проговорил Мишка.
– Пожалуй! – согласился начальник. – А для чего?.. Ты думал об этом?
– Пускай лошадь думает, у нее голова большая.
– А хочешь, скажу? – не обратив внимания на глупую шутку, сказал начальник. – Для анархии! Анархию создать. Хочу – работаю, хочу – не работаю, хочу – пойду, хочу – не пойду, хочу – учусь, хочу – не учусь. Свои порядки, своя власть – малина! А для чего? Королями хотите быть. В этой малине вы хотите быть королями. Правильно? А распусти вас – стадо будет, так и будете ходить, шумки устраивать, друг на друга ножи точить… И ты думаешь, это жизнь? И ты думаешь, кто-то вам позволит такую жизнь? Мы боремся против нее, против господства, мы за это столько крови пролили и у себя уничтожили тех, кто на силе стоял!
Мишка помолчал и неожиданно трезвым тоном проговорил:
– Я две ошибки допустил…
– Ты главную ошибку допустил, – перебил его Максим Кузьмич, – ты думал, что тебя поддержат, а тебя не поддержали. Сами ребята тебя оставили в решительный момент и пошли против тебя. Вот почему у тебя ничего не вышло и не выйдет. Запомни это: ничего у тебя не выйдет и никто за тобой не пойдет. Ты один!
– Кто? Я?
– Да! Ты!.. Это вам только кажется, что вас много и что вы сильны. Только кажется! И мира-то у вас никакого нет. Вы – пыль! И народ может стереть вас, как уборщица мокрой тряпкой, одним движением. Да! Он только ждет и надеется – на исправление и возвращение заблудших сынов своих. И не зря! Люди лучше, чем ты думаешь. Да и ты сам, может быть, лучше!
Ничего не сказал на это Мишка, лег и отвернулся к стене.
– Вот и думай! – закончил Максим Кузьмич. – Хочешь идти своим путем, вниз хочешь идти – иди! Жизнь свою хочешь губить – иди! Жить тебе! Врагом народа своего хочешь быть – иди! Но знай, что жизнь тебе дана один раз!
Максим Кузьмич вышел, и дежурный вахтер снова запер дверь изолятора на два замка. А придя в штаб, начальник отдал приказание: «Мать Шевчука вызвать телеграммой ко мне. Срочно!»
Мишку держали в изоляторе, пока не приехала мать. И все это время он, может быть, впервые по-настоящему раздумывал о своих ошибках, о том, что ребята действительно его не поддержали. Думал он и о Федьке Чуме, и об Иване Зебе с его ужасом одиночества, и в душе у него начинало что-то копошиться, начинали бродить какие-то новые, непривычные мысли.
Он гнал их, глушил, а они возникали вновь и вновь. Дни за днями проходили в полном одиночестве, в гнетущей тишине изолятора. К изоляторам он привык – он сидел в них много раз и даже считал это своей гордостью, но теперь почему-то голые каменные стены давили его. И ему хотелось разбить эти стены или расшибить о них голову. Иногда появлялось сильное желание постучать каблуками в дверь и вызвать начальника. Что же он не идет? Почему он не хочет больше говорить с ним?
Но Мишка удерживал себя от этих «не достойных» его шагов и отсидел в изоляторе до тех пор, пока не приехала мать, пока не загремел замок и в открывшейся двери он вдруг не увидел ее, совсем нежданную и такую постаревшую. Она вошла, прислонилась к стене, и у нее мелко-мелко задрожали губы. Она хотела что-то сказать, она многое готовилась сказать, когда шла сюда после разговора с начальником и когда сердце ее восстало против собственного сына. Но она ничего не сказала, она стояла, прислонившись к каменной, холодной стене, и у нее дрожали губы. Мелко-мелко.
Максим Кузьмич, который пришел вместе с нею, остался на улице и прикрыл кованную железом дверь. Он достал папиросу, выкурил, потом достал другую и тоже выкурил. В изолятор он вошел после того, как вышла мать Мишки.
– Ну?
– Хватит, Максим Кузьмич! – сказал Мишка, впервые называя его по имени-отчеству. – Видно, пора «завязывать».
– А если без «видно»? – спросил начальник.
– Можно и без «видно»! – ответил Мишка.
Но Максима Кузьмича, видимо, не очень обрадовали его слова.
– Д-да… Других слов я от тебя ждал, Шевчук! Других!
Мишка почувствовал, что начальник хочет сказать нечто очень важное, а тот взвешивал в последний раз то, что он должен сказать. В столе у него лежит наряд, он мажет передать его к исполнению, может «погасить», и Мишка останется здесь, в колонии. Но можно ли? Нужно ли? Большие споры идут из-за Мишки в коллективе сотрудников, и совет воспитанников постановил просить руководство колонии применить к Мишке суровые меры. А ему жалко: то ли Мишку жалко, то ли свою надежду на его исправление.
Максим Кузьмич сам не знал, но почему-то надежда у него не погасла. Почему-то ему казалось, что, если бы поработать еще с Мишкой да дать бы ему хорошего воспитателя, может быть, и определился бы парень, может быть, и оформился бы наметившийся как будто бы в нем перелом. Но ничего не вышло, и ничего не поделаешь.
– Думал я тебя переломить… – размышляя вслух, проговорил начальник.
– Ладно, Максим Кузьмич! Все понятно. Да я и сам сейчас к ребятам не пойду. Все понятно!
– И отвечать нужно! – уже тверже и решительнее добавил начальник. – За то, что сделал, отвечать нужно, Этого никакими словами не перекроешь!
– Когда ехать-то? – спросил Мишка.
– Завтра и отправим.
Выйдя из изолятора, Максим Кузьмич увидел мать Мишки. Она стояла, прислонившись к дереву, и ждала.
– Что же с ним теперь будет-то, товарищ начальник?
– А это теперь от него зависит, – ответил Максим Кузьмич. – Поедет в колонию со строгим режимом. Это тоже колония, воспитательное учреждение. Будет себя хорошо там вести – вернем к нам, а от нас – путь на волю. Ну, а если…
– Вернется, товарищ начальник. Как мать говорю вам: вернется.
– Будем надеяться! – Максим Кузьмич пожал ей руку,
30
История со сходкой не то что встревожила Максима Кузьмича – жизнь колонии как море: ходят волны, и по ним нужно вести корабль, чтобы он не черпал бортом, а качка в волну не в счет, – но все-таки это был срыв, неудача. Эта история обострила одни вопросы и заставила заново продумать другие: и возникающие из жизни колонии, и поднятые на прошедшем совещании в Москве.