— Мэулихэ-апа[1], крылышко мое, целуются! Ей-богу, целуются!
Красивые ноздри Мэулихэ нетерпеливо вздрагивают. Она бросает суровый взгляд на полную, слишком оголенную ногу Апипэ.
Да куда там, разве проймешь Апипэ взглядом! Она хихикает, щурит зеленоватые глаза и начинает вдруг поглаживать крепкие икры ног.
— Крылышко мое, гляди-ка, весна ведь! Весна! Неужто не видишь? Гусаки вон там, за амбаром, и те гогочут, голуби целуются! Все парами, только я, горемычная, одна. Недаром говорят: в одиночку и полено не горит, в одиночку и постель не греет... Только и осталось — на голубей глазеть...
Апипэ причмокивает губами. Из-под реденьких ресниц озорно блестят ее неспокойные глазки. Лениво перебирая пшеницу короткими пальцами, на одном из которых поблескивает зеленым камешком серебряное кольцо, Апипэ искоса поглядывает на Мэулихэ и беззвучно смеется. Той совсем не нравится пустословие Апипэ, но и она не может сдержать улыбки:
— Ох, и болтушка же! Ох, и болтушка! Только и знаешь молоть языком!
В это время из-за амбара, опираясь на металлическую палочку с набалдашником, прихрамывая, вышел смуглый мужчина. Через плечо у него висела брезентовая сумка. Апипэ опять бросила работу и окликнула его:
— Шамсутдин-абы[2], миленький, что нынче радио говорило? Какие новости?
Шамсутдин покосился на Апипэ, слишком вольно рассевшуюся у рядна с пшеницей, и, проведя указательным пальцем по длинным обвисшим усам, ответил:
— Ничего особенного.
— А на войне что?
Шамсутдин, щелкнув языком, озабоченно покачал головой.
Апипэ посмотрела на усы Шамсутдина, потом перевела глаза на воркующих голубей и с разморенным видом опять начала потирать согретые солнцем ноги.
— Эх, Шамсутдин-абы, знать, сегодня недаром у тебя усы обвисли. Я, как глянула, сразу всякую надежду потеряла.
Шамсутдин, ничего не ответив, повернулся к Мэулихэ.
— Стало быть, нет Нэфисэ? Как вернется, передай, агроном звонил. Наказал к семи на совещание бригадиров приехать, — спокойно проговорил он и ушел, припадая на одну ногу.
Апипэ задумалась, потом сказала:
— Уже сколько человек спрашивали эту Нэфисэ. А вот Апипэ никто не спросил...
Мэулихэ давно подмывало отчитать Апипэ.
— Ишь, чего захотела! Не слыхала разве?! К хорошему человеку тысяча дел приведет, а к дурному кто придет?
Мэулихэ прибавила к белым пузатым мешочкам, стоявшим возле нее словно выводок цыплят, еще один и сердито глянула на голые колени Апипэ:
— Не люблю я это твое бесстыдство, Гафифэ![3] Не годится мужней жене сидеть этак и ноги показывать.
— Э, Мэулихэ-апа, крылышко мое, напрасно ругаешься, — беспечно ответила Апипэ. — Богом дано, пусть глядят. Лишь бы не сглазили.
— Тьфу! — плюнула Мэулихэ. — Не человеческого, а бесовского ты рода!
Махнув рукой, Мэулихэ стала считать мешочки. Восемь штук. Восемь тысяч крупных отборных зерен. Их надо еще взвесить, потом взять из каждого мешочка по сто зерен и проверить на всхожесть: густые ли будут всходы, средние или вовсе плохие... Зернышко к зернышку — все учтется. А там начнут высчитывать: по скольку на гектар высевать, как высевать. Счеты да расчеты — дело тонкое, кропотливое. Трудно Мэулихэ дойти до всего этого. А вот Нэфисэ, их бригадир, разбирается во всем. Разумница Нэфисэ! Признаться, не все понятно Мэулихэ в ее затеях, но очень уж по душе, что Нэфисэ и в эту тяжкую пору не сдается. Бегает с самой зимы, хлопочет обо всем для бригады. Наша, говорит, бригада должна получить особый урожай. А нынче на заре, как уходила в Яурышкан талые воды задерживать, все Мэулихэ доверила. Ты, говорит, самая старшая среди нас, да и рука у тебя в работе легка, проследи за всем...
Часть пшеницы Нэфисэ велела пропустить через триер, часть прогреть на солнышке. Еще зимой агроном учил их: прогреешь зерно — у него зародыш проснется. Тут уж, пожалуй, прорастет и такое семя, которому век не прорасти. Потом она велела особо отобрать самые крупные зерна. Эти нужны, чтобы новый сорт вывести.
Мэулихэ медленно обошла полог с пригревшейся на нем медно-красной пшеницей, уравнивая зерна ласковым прикосновением ладони, и крикнула девушке, вертевшей ручку триера:
— Карлыгач, детонька, погляди-ка на дорогу, наших не видать?
Гибкостью ли, стремительностью ли движений эта красивая девушка действительно напоминала птичку карлыгач[4]. Она окинула взглядом извилистую дорогу, пробегавшую мимо двух сосен на косогоре и терявшуюся у далекого темного леса.