Она почувствовала легкое прикосновение его склоненной головы к ее груди и горячие трепетные поцелуи на своей руке, лежавшей рядом с его рукой.
Он оправдывался перед ней с отчаянием и обожанием:
— А позже, что бы тебе ни сказали, что бы ты ни услышала, думай только одно обо мне: «Все лучшее, что он имел, единственную, настоящую любовь его души и сердца — он положил к моим ногам». Это правда, Филь, правда; я вырос, любя тебя, я буду любить тебя, когда буду прахом. Ты не любила меня, я всегда это знал, но я не мог перестать любить… А ты… я тоже был дорог тебе… немножко?
Он освободил одну руку и коснулся ее наклоненной золотистой головки.
— Филь, взгляни на меня разок, скажи… что будешь помнить меня… и я уйду…
Филиппа слегка вздрогнула от прикосновения его руки; она так устала, была так расстроена; эта последняя дикая выходка напрягла ее самообладание до крайних пределов.
Но для Тедди это трогательное легкое содрогание было целым откровением, которое пробежало по нему, как пламя. Опустившись на колени, он дрогнул в ответ; глаза его из умоляющих сделались восторженными; он поверил, что в этот изумительный момент случилось чудо из чудес, и Филь полюбила его…
Дверь щелкнула — оба услышали это. Филиппа не могла говорить, а Тедди замер на секунду. Затем он вскочил на ноги и выбежал на террасу.
При входе Джервэза в комнату Филиппа услышала, как будто кто-то поскользнулся на мокрых мраморных плитах, а затем странный, короткий крик.
Она поднялась навстречу мужу, но при взгляде на него ей пришлось собрать все свое мужество, чтобы не вскрикнуть. Он стоял, устремив на нее глаза, сжимая и разжимая руки; выражение его лица привело ее в ужас. Два раза он раскрывал было рот, но не издал ни звука; наконец, он тряхнул головой, как будто желая высвободить ее, и ему удалось выговорить безжизненным голосом:
— Я почти поверил тебе… почти… но ты одурачила меня! Там… в моей комнате… мне стало стыдно… я упрекал себя за то, что неправильно осудил тебя… и вот…
Он сделал шаг вперед и поднял руку; Филиппа думала, что он хотел ее ударить. Лицо Джервэза искривилось в подобие улыбки:
— Прикоснуться к тебе? Ни за что! Если бы я это сделал, — он захлебнулся на этих словах, — то это было бы лишь для того, чтобы убить тебя… Но не стоит быть повешенным за тебя… за таких, как ты… Ты… ты — развр…
— Нет, нет! — воскликнула вдруг Филиппа громким и ясным голосом. — Я не позволю тебе сказать это. Не позволю!
С террасы их кто-то позвал. Леонора стояла в открытом окне, смертельно бледная, с дрожащими руками, бормоча:
— Кто-то… здесь внизу… застонал… упал… только что… Я не могла спать… встала. Я видела какого-то мужчину, выбежавшего из этой комнаты… Он оступился на террасе… Мне кажется, что я была в обмороке…
Джервэз безжизненно ответил:
— Я спущусь вниз.
Филиппа вышла на террасу, игнорируя Леонору, и опустилась на колени на низком выступе крыши, стараясь пронизать взором окружающую мягкую темноту.
Показались люди с факелами, Маунтли, Джервэз и Разерскилн. При тускло и неясно мерцавшем освещении Филиппа с трудом различила скорченную фигуру, увидела яркое красное пятно… часть одежды деревянного солдатика… Затем факел осветил спутанные волосы Маунтли, поднятый воротник его пальто, накинутого на пижаму… и Разерскилна… Вот они наклоняются, что-то поднимают…
Голос Разерскилна пронесся в редком воздухе:
— Умер на месте… бедняга… верно, сломал себе шейные позвонки…
Она услышала скрип гравия под ногами мужчин, медленно и тяжело ступавших со своей ношей; факелы теперь были опущены вниз, как попало, и напоминали рой светляков. Так казалось Филиппе, лихорадочно работавший мозг которой готов был ухватиться за всякую мысль. Тедди не умер… Этого не могло быть — он был только в обмороке, и все еще в этом нелепом мундире! Как будто можно умереть наряженным в такой костюм!
Она повернулась, чтобы уйти с террасы в дом, и увидела Леонору, стоявшую рядом с ней.
Обе женщины взглянули друг на друга, и Филиппа прошла в свою огромную комнату, где все окна и двери стояли настежь, а шелковые гардины надувались, как паруса на судне.
Огни были уже в коридоре, огни, и сдержанные голоса, и медленные шаги по каменному полу холла; шаги приближались и стали неровными, когда начался подъем по лестнице.
Филиппа ожидала у двери; зубы ее щелкали.
— Нет!.. Нет!.. — повторяла она еще и еще, не сознавая, что говорит.
Вот видны уже лица Джервэза, Разерскилна, Маунтли…
Теперь они на верхней площадке главной лестницы и поворачивают налево.
Филиппа различает яркий красно-синий мундир. Она ухватилась за дверь; руки ее так крепко сжимают дерево, что оно врезалось ей в ладони.
И она увидела лицо Тедди, такое спокойное, молодое. Казалось, он спал; волосы его были едва смяты: упавший луч света позолотил их. Маленькая процессия прошла в его комнату и исчезла из вида.
Филиппа все еще стояла, ухватившись за дверь, но губы ее шептали другие слова:
— Этого не может быть!.. не может быть!.. — Повернув голову, она заглянула в свою комнату и вошла в нее; отпущенная дверь захлопнулась за ней.
— Этого не могло быть!.. Как могло это быть?..
Ведь в этой самой комнате, у этой самой кушетки Тедди стоял на коленях всего несколько минут назад и шептал: «Я люблю тебя». Нет, он сказал: «Филь, взгляни ни меня разок и скажи, что будешь помнить меня…»
Она сильно вздрогнула… Но был ли это его голос, голос Тедди? Нет, это птичка шевельнулась в плюще и чирикнула во сне. Филиппа упала перед кушеткой на колени; весь ужас горькой действительности охватил ее, увлекая ее все глубже и глубже в ледяную бездну.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Мы наиболее боимся того, что нам менее знакомо; нас не страшат бедность, разочарование, горести сердца и потери, но нас пугает одиночество.
Леонора была занята мыслью, что надеть, — ни черное, ни белое не было ей к лицу. Она окончательно остановилась на прелестном матовом пурпуре и маленькой, очень нарядной черной шляпе. А какие перчатки — белые? Бежевого цвета? Нет, светло-серые…
А вуаль?
Очень demodee и испортит весь шик, весь эффект. Вуали не надо.
Суд заседал, или собирался, или как это называется, в такие невозможные часы!.. Приходилось быть там уже в десять часов, а вас могли вызвать только в три.
Так неделикатно…
Однако она была готова, и Дикки суетился в холле… Слава Богу, ей удалось отговорить его поехать с ней. Не потому, чтобы она хоть капельку боялась, но на суде делались иногда такие несносные намеки; и она слышала, что защитник Филиппы, Бородейль, очень горячо взялся за ее дело.
В то время, как «ролле» быстро катился по улицам, Дикки делал замечания относительно чудной погоды.
— Лето, наконец, наступило, — говорил он, высовываясь, чтобы посмотреть, как выглядит лето на Ватерлооском мосту. Жирные руки его покоились на жирных коленях; красное лицо было оживленно.
— Впрочем, сегодня не следовало бы так много об этом думать, — сказал он вдруг и положил одну из своих рук на стройную руку Леоноры в серой перчатке.
Она всегда чувствовала отвращение при его прикосновении; теперь она закрыла глаза и ничего не ответила. Какое у нее сердце, подумал Дикки, и какая глубина чувства! Бедная его девочка! Через что ей придется пройти сегодня! Какая проклятая, неприятная история!
— Честное слово, ума не приложу, — выпалил Дикки уже в сотый раз, — как это Вильмот может вести такой процесс! Он, верно, сумасшедший. Да он и выглядит таким, во всяком случае.
Леонора открыла глаза.
— Я полагаю, что он хочет снова жениться и иметь наследника, — сказала она мягко.
— Это более похоже на его похороны, чем на свадьбу, — фыркнул Дикки. — Это какой-то ходячий скелет, с лицом гробовщика.
— Он сильно страдал, — вздохнула Леонора.