Различие «чувствований» порой приводило к конфликтам. Саймон жадно впитывал все, зримо лежащее на поверхности, со вкусом, не спеша, поглощал каждую секунду времени, прожевывал ее как некий прекрасный плод с тонкой, мягкой, пушистой кожицей и крепкой, сочной, мясистой плотью. Даже несчастье, когда оно не было непоправимым, он проживал именно так (непоправимое несчастье действовало иначе: душа как будто расставалась с телом). Саймону нравились все времена суток, нравилось есть, пить, смотреть, прикасаться. Все свои действия он превращал в церемонии. Ему нравилось медленно наслаждаться минутами радости, и он строил жизнь так, чтобы этих минут было как можно больше. Иногда ему думалось, что все его удовольствия — гладит он кошку или спинку чиппендейлевского стула, пьет сухое мартини, любуется картиной Тициана или лежит в постели с Акселем — единоприродны и различаются только насыщенностью. Аксель, напротив, воспринимал протекающее время неоднозначно и непредсказуемо, а его жизнь делилась на слои и сегменты. Саймон не сомневался, что восторг, доставляемый Акселю оперой «Дон Жуан», в корне иной, чем восторг, испытываемый в общении с ним, Саймоном. У Акселя была своя, потаенная жизнь, переживания, с ним, Саймоном, никак не связанные. Он обожал оперу, и Саймон, который ее терпеть не мог, целый год притворялся, что получает от нее удовольствие, пока наконец нестерпимый пароксизм скуки не привел к яростному воплю признания, вызвавшему жестокое осуждение Акселя — не за отсутствие хорошего вкуса, а за выказанную нечестность. Когда они путешествовали за границей, Саймон проявлял бешеное стремление ухватить все возможные впечатления, и Аксель иногда доводил его до бешенства полнейшим равнодушием к требованиям момента. Аксель способен был провести целый день в отеле, за книгой, и так и не взглянуть на знаменитый памятник, расположенный всего в какой-то сотне ярдов. Однажды они бешено поссорились в Венеции, где медлительность Акселя два дня подряд заставляла их приходить в Академию как раз к моменту закрытия.
Моя любовь всегда тревожна, всегда несвободна от боли, размышлял Саймон. Но, может быть, этот мучительный оттенок неотделимо связан с моим счастьем, счастьем особенным, высоким, необыкновенным? Бывает ли по-другому? Иначе ли счастливы любящие друг друга гетеросексуалы, например Хильда и Руперт? Саймону трудно было представить их жизнь постоянным напряжением экстатической боли. А для того, чтобы Аксель не причинял ему боли даже в самых обычных бытовых ситуациях, от них обоих требовались колоссальные усилия. Любой момент был непредсказуем. И душа все время переходила от волнения к тревоге. Однажды Саймон попробовал описать это чувство Акселю. Аксель не высмеял его, но и не подтвердил, что чувствует похожее. Была ли любовь Акселя столь же всепоглощающей, как его? Ночью иногда приходил покой. Сон рядом с любимым выводит тебя из-под власти времени. Но иногда, проснувшись на рассвете, Саймон гадал: какие несчастья ждут его впереди?
Голубой «хиллман минкс» стремительно пересек границу Болтонса. Зеленые кроны кустов и кругло подстриженных деревьев по-вечернему неподвижно застыли на фоне беленых стен, позолоченных мягко клонящимся к закату солнцем. Алые розы обвивали белые оштукатуренные балюстрады, ирисы всех цветов виднелись сквозь прутья выкрашенных решеток.
— Да, боюсь, Таллису предстоит нелегкое время, — задумчиво повторил Аксель.
— Почему именно сейчас?
— Потому что Морган устроит жуткую… неразбериху.
— Бедный Таллис, — проговорил Саймон и про себя добавил: бедная Морган. Бедная, бедная Морган. Такая независимая Морган. Я должен прийти ей на помощь. Я должен помочь ей собрать осколки. При мысли «помочь ей собрать осколки» по телу пробежала волна удовольствия. Да, как ни странно, ему это будет приятно. Будет приятно помогать собирать осколки.