— У меня была государственная стипендия.
— Фигурально гнул спину. Ну что за мерзкая жизнь! Начал работать в четырнадцать. Пятьдесят лет без просвета. Жена, сука, сбежала. Отпрыск, извольте любоваться, ты. Я спрашиваю иногда: почему я давным-давно не покончил все это?
— И почему же?
— Так, значит, ты толкаешь старого отца в могилу?
— Нет, папочка, конечно, я…
— Я знаю, ты ненавидишь меня до печенок.
— Папочка, перестань городить ерунду!
— Вроде рке достаточное наказание жить в этом говенном доме и каждый день лицезреть твою физию, так нет же, надо еще терпеть эту адову боль в боку. Ты можешь представить себе, что это такое? Нет, ты не можешь это представить и даже и не пытаешься. В тебе нет ни капли человеческого сочувствия. Только и делаешь, что нянчишься с цветными и еще всякими бездельниками.
— Врач предлагает тебе обследоваться в больнице…
— Из таких заведений выходишь ногами вперед. Там клопы. И они даже не стерилизуют инструменты. Знают, что все равно без толку.
— Они теперь умеют делать операции по поводу артрита, папочка. И могут вставить новый тазобедренный сустав.
— Как же! Дам я поганой железке ржаветь у меня внутри.
— Она не будет ржаветь. Без воздуха ржавчина не появляется.
— Много ты понимаешь! Я вообще сомневаюсь, знаешь ли ты хоть что-то наверняка.
— Стрелка уже перешла за половину двенадцатого.
— А в Австралии это не так. И на луне — не так. Так что и здесь не факт, что так.
— Хорошо, я не спорю. Но позволь хоть кому-нибудь оказать тебе помощь или прекрати жаловаться. Врач сказал…
— Врач болван. Разве теперь умеют учить! Вот ты, например, знаешь, что волосы продолжают расти и после смерти?
— Нет.
— Им приходится брить покойников. В больницах есть человек, который только этим и занимается.
— О'кей. О'кей.
— Почему ты говоришь, как проклятый америкашка? И не трудись брить меня. Хотя тебе все равно будет некогда, с ума ведь сойдешь от радости.
— Папочка, я прошу тебя…
— И вот еще что: ты не мог дать жене…
— Папа, заткнись и уйди. Мне нужно работать.
— Он называет это работой! Ты живешь в выдуманном мире. Сам уходи. Мне тошно от твоей образины и от твоего запаха.
Таллис встал и собрал тетрадки. Подобрал с пола осколки разбитых тарелок и положил их на кипу старых газет под раковиной. Совладал с неизменным желанием хлопнуть дверью и начал медленно подниматься по ступенькам. Доносившийся сверху джаз делался все слышнее. Держась за перила, Таллис одолел лестницу, вошел в спальню и закрыл за собой дверь. Опустил шторы — занавесок не было. Сел на диван-кровать и сунул палец в нос.
Комнатка была маленькой и узкой. Стоящая вдоль стены кровать занимала ее почти целиком. Простыней на ней не было; лежала стопка тонких одеял, и зимой Таллис спал под ними, а летом — на них. Гора книг высилась у противоположной стены. Таллис лег на кровать и вытянулся. Думать он умел, только сидя за столом. Так что лучше принять неизбежное и заснуть, а утром встать пораньше и дописать лекцию. А сейчас лучше вообще ни о чем не думать. Спать. Погрузиться в небытие. Опускаться на колени, складывать руки, что-то шептать бессмысленно. Забыться, распластать свое тело, покорно припасть к земле и ускользнуть. Слезы и секс. Боже, сколько дерьма у меня в голове, подумал Таллис. Закрыв глаза, он попробовал дышать медленно, ровно. Помимо воли пришли слова, как камушки, тихо просыпались из глубины сознания. Слова из утраченного, очень далекого прошлого, явившиеся, чтобы осветить этот мрак. Бум-бах, бум-бах, бум-бах — раздавалось откуда-то сверху. Угрозы и опасности этой ночи. Не открывая глаз, он вытянул и раскинул ноги, перевернулся на живот, зарылся лицом в подушку. Покой, которого не в состоянии дать жизнь. Свет, прохладный дивный свет где-то там, совсем в другом мире. Подушка пахнет пылью, ушедшим временем, горем. Подушка старая-старая. Она видела жизнь, и рождение, и смерть. Она устала от всего этого. Она без наволочки и покалывает нос Таллиса. Надо раздеться и погасить свет. Нельзя же засыпать так.
Его сестра, в длинном платье, стояла в изножье кровати. К нему нередко приходили гости из запредельного мира. Иногда беспокоили и смущали, изредка радовали. Он знал, что это лишь подобия присутствия, обыкновенная игра сознания. Но это было другим. Здесь была осязаемость и четкость, немыслимые во сне, и все-таки приходила она только в минуты полной тишины и только ночью. Порой казалось, что ее приходы отнимают у него что-то важное.
Она отделяла его от всего остального. И непонятно, служило ли это защитой. Длинное, блеклого цвета одеяние. Должно быть, с годами она менялась, делалась, как и он, старше, старее. Но это было неявно. Она молчала, но все же казалось, что говорит, обращалась, возможно, к какой-то ему самому неведомой части его существа. Смотрела, но ее глаз он не видел. Когда она приходила, он всегда был неподвижен и пригвожден к кровати: налитый тяжестью, благодарный, но и слегка испуганный.
Он повернулся и лег на спину, сердце отчаянно колотилось. В комнате никого не было. Горела лампа. Свет был чересчур ярким. Подушка — влажная от слюны. Таллис сел на постели. Смятенные мысли о Морган заполнили комнату. Пока она была там, за тридевять земель, он еще как-то справлялся с ее отсутствием. Сознание, что, вернувшись в Англию, она приехала не к нему, доводило до судорог. Хотя почему, собственно, он ожидал ее появления? Ведь он помнил: пока она была там, он не ждал ничего. Старался избегать мыслей о временности ее отсутствия, хотя ни разу, пусть мимолетно, не сказал себе: все кончено. Было такое ощущение, что она на другой планете и между ними нет больше связи, возможной в едином пространстве. Но надежда на ее возвращение сохранялась, и сохранялась иллюзия, что ее настоящая жизнь и ее дом — здесь, рядом с ним.
Теперь, когда она вернулась, каждый лишний день и каждый лишний час ее молчания превращали эту надежду в муку. Она уже не за пределами реальности. Между ними всего лишь знакомый и быстропреодолимый путь от 3-11 до Ю-3-10. Чтобы встретиться, нужно всего лишь сесть в автобус. Нет, никакого плана у него не было. И он даже не задавался вопросом, гордость ли заставляла его просто сидеть и ждать, хотя каждый нерв, напрягаясь, кричал: вернись! Он не заглядывал в глубь себя. Знал, что в данный момент бессилен. И просто думал о ней и об их прежней жизни. Они всегда понимали, что им будет трудно, но с нежной покорностью принимали и эти трудности, и все, что их разделяло, как неотъемлемую часть своей любви. Верили в то, что все будет замечательно. И никогда не ссорились.
Он сел на постели и начал тереть глаза. Глаза зудели от усталости и пыли. Тело, мучимое желанием, горело и не находило себе места. С тех пор, как она уехала, он ни разу не занимался любовью. Радио пакистанцев сыграло «Боже, храни королеву» и смолкло. Спокойной ночи. Издали доносился шум машин, по соседству иногда раздавались ночные выкрики. Звуки, напоминающие о человеческих бедах, слышались здесь почти постоянно. Брань, ссоры, плач, пьяные голоса. Где сейчас Питер? — подумал Таллис. Несмотря на его усилия, они виделись реже и реже. Питер, с которым общался Таллис, был совсем не похож на Питера, с которым общался Руперт, и даже на Питера, с которым общалась Хильда. Таллис понимал это. Перед родителями Питер играл роль. Вначале Таллис думал, что это плохо, но теперь начинал догадываться, что в этом же заключалось и спасение. Разлука, на которую все возлагали столько надежд, лишила мальчика последней его опоры: жесткой необходимости сохранять маску. Для общения с Таллисом роль не требовалась, Питер ничего не разыгрывал и оказывался незащищенным и выставленным напоказ — а отсюда был всего шаг до отчаяния.
Кроме того, они уже действовали друг другу на нервы. Таллис был неуклюж, Питер груб. Таллис надеялся, что его подопечный разглядит окружающих горемык, и если они и не вызовут в нем сочувствия, то хоть заинтересуют или, как минимум, поразят воображение молодого человека, выросшего в том мире, где деньги и воспитание предотвращают зуботычины и вопли. Здесь проступали на поверхность контуры бесконечно разнообразных и хитросплетенных корней человеческих бед, и можно было увидеть, как работает весь механизм. Таллис верил, что вид этого механизма окажется поучительным, покажет, например, что и протест бывает механически-бездушным, а чтобы справиться с социальными бедами, необходимы и ум, и терпение, немыслимые без творческого воображения. Даже если Ноттинг-хилл просто заставит Питера вернуться в Кембридж, это будет уже немало. Но все эти предположения оказались просто нелепыми. Питер был прочно замкнут в рамках собственной мифологии и личных ощущений, и любая экзотика работала только на них. Таллис отчетливо видел грозившие ему опасности. Среди них были и уголовщина, и героин, и отчаяние, и психические расстройства. Питер уже не рассказывал, с кем он проводит время. Предметы, периодически появлявшиеся у него в комнате, явно приобретались не старомодным путем передачи денег через прилавок. Таллису все не удавалось всерьез поговорить об этом с Питером. Первоначально он считал, что Питеру нужна любовь, причем в данный период — не родительская. Теперь он вплотную приблизился к ощущению, что мальчик нуждается в помощи профессионального психиатра. И эта мысль ужасала.