Родившись на свет, человек живет-поживает и понемногу начинает соображать головенкой, что к чему и для чего, зачем день сменяется ночью, а лето - зимой. Он научается разным словам, понемногу усваивает их назначение и познает на своем опыте: слова требуют действий, действия - слов. Но человеку еще долго остается неизвестным, на каком из сотен человеческих языков он говорит, на каком понимает близких людей и они понимают его радости или обиды. Иногда он общается с миром сразу на двух языках: одни слова для бабушки в белом кимеш #233;ке, другие для бабушки в платочке с черными горошинами, но не находит в своем двуязычии ничего странного - привык с рождения.
Шолпан до восьми лет знала только свой дом и свой аул. Все заложенное в те годы жило в Шолпан на родном казахском языке: по-казахски назывались движения рук, расчесывавших гребнем волосы, лепивших тесто; на казахском языке говорило упрямство, с каким она каждый год уезжает из дома в интернат, с каким усаживает себя за книги, когда вся комната спит. На родном языке думает Шолпан о Еркине. Она встречает его в дальней, будущей своей жизни, приехавшего издалека, усталого, с красным от ветра лицом. Она принимает у него из рук косматый обмерзший тулуп, опускается на кошму помочь ему, окоченевшему с дороги и потому неловкому, стащить с ног задубелые сапоги. В этом поступке, совершенном на родном языке, не может быть ничего унизительного для ее человеческого женского достоинства. Напротив, она знает: правильно и прекрасно так делать… даже если тебе трудно пояснить то, что ты делаешь, русскими словами, тоже теперь для Шолпан необходимыми, живущими в лад со многими привычными движениями и поступками.
Когда она шила себе платье или меняла белый крахмальный воротничок на форменной куртке Аскара, своего подшефного, Шолпан не «приметывала», а «пристебывала». В школе несколько лет девочек учила домоводству женщина из городка, жена старшины-сверхсрочника, родом сибирячка. Поэтому движения рук бравших иголку, снимавших ножом с картофелины тонкую кожуру, пробовавших, послюнив палец, накалился ли утюг, Шолпан осознавала на том русско-деревенском, сибирско-украинском языке, на котором их показала учительница домоводства.
Учась в доме у Сауле русскому языку, Шолпан узнала и польские обозначения простых вещей и действий, но откуда-то ей сразу стало понятно: эти слова - для дома Сауле, их незачем выносить в школу или в интернат.
В старинном доме, построенном польским революционером, жили в шкафах книги, привезенные прапрадедом с родины или выписанные прадедом из Варшавы и Кракова, но польская речь отмирала, для нее не было в Чупчи живительной почвы. Она стала домашней, комнатной - как цветы на подоконнике, птица в клетке. На польском языке говорили о самых простых вещах, но для подрастающей Сауле в доставшихся ей от матери польских словах жила не только особая, родная домашность. В них хранилась семейная память о прекрасных людях, которые прожили свою жизнь честно и по справедливости. Простые комнатные слова, как домашние боги, остерегали от всего мелочного, недостойного, чего не простили бы люди, когда-то жившие в старинном доме, первом доме Чупчи. Наверняка здесь никогда прежде не переходили на польский, чтобы скрыть от других что-либо хитрое и недостойное. Хотя иногда люди, живя среди чужих, так поступают со своим родным языком, радуясь этой возможности и не понимая, насколько это оскорбительно для родного языка: служить обману.
На каникулах Сауле и Шолпан ездили с классом на экскурсию в Алма-Ату. По картинной галерее ребят водила строгая женщина-экскурсовод. Полированной указкой она словно нанизывала картину за картиной. Шолпан растерялась: не запомнить всего, не записать.
- Шолпашка! Гляди! - Фарида подскочила, чем-то обрадованная. - Девятый вал! Художник Айвазовский! У нас в чайной такая же висит, даже побольше.
- Девочка, у вас в чайной висит копия, и, полагаю, неважная, - высокомерно глянула на Фариду женщина-экскурсовод. - А здесь подлинник.
Но ребята уже радостно гомонили перед картиной Айвазовского, словно после долгих странствий по чужим краям встретили земляка, одноаульца.
- Всегда так! - Женщина с указкой отошла к Серафиме Гавриловне. - Со всеми экскурсиями из сельских школ. Дойдут до Айвазовского и рады: знакомого встретили! У нас есть бронза Лансере: казах на лошади. Великолепный местный колорит. Казалось бы, вот где надо ожидать бурных эмоций. Но нет! Поглядят - и дальше. То же самое и с Хлудовым. Не бог весть какой талант, но кисть добросовестная, отличное знание казахского быта. Должно сегодняшних школьников интересовать прошлое народа? Нет! Проходят и мимо Хлудова. В залах современной живописи у нас есть великолепные работы современных казахских художников: Тансыкбаев, Урманче… Но они не будут иметь такого успеха у ваших ребят, как Айвазовский. Я уже привыкла. Увидят мои экскурсанты «Девятый вал» - и к нему. Общий эмоциональный взрыв. Я бы еще назвала знаете кого? Шишкина, его лес с медведями. В Третьяковке вам скажет любой экскурсовод… Популярность. Тысячи или даже миллионы копий повсюду, во всех широтах, в пустынях и где-нибудь в Атлантике на траулерах…
- Да, конечно… - льстиво поддакивала Серафима Гавриловна, тушуясь перед женщиной с полированной указкой.
- Скажите, пожалуйста, - подошла к ним Сауле, - в здешней галерее есть работы Рокуэлла Кента? - Голос Саулешки звучал резко, вызывающе.
- К сожалению, нет, - живо и как-то, уважительно отозвалась женщина-экскурсовод. - Вас интересует Кент?
- Да. Мне очень понравились его иллюстрации к «Моби Дику».
- Мне посчастливилось быть на выставке Рокуэлла Кента в Москве!
Женщина покраснела от гордости, заговорила с Сауле какими-то птичьими словами, Шолпан непонятными, хотя разговор шел на русском, втором ее родном языке. После, на улице, она спросила Саулешку:
- Ты спрашивала про художника… Он великий?
- Кент? - Сауле сердито усмехнулась: - Знаменитый! Не в нем дело. Просто имя вспомнилось, первое попавшееся из новых. Я на ребят разозлилась. Охота показывать себя дикарями. Получили, называется, художественное воспитание в чайной.
Шолпан на это ничего не сказала. В большом городе множество нового и интересного пролетало мимо нее, стороной, не подпуская близко к себе, даже отталкивая сердито: куда ты лезешь, дуреха! Но Шолпан не обиделась на город. Она во всем обвинила себя, свою аульную неразвитость.
Она не знала, что сама к себе несправедлива. Очень часто смятение человека перед новым и неизвестным выказывает не ограниченность, а напротив, большую, чем у других, способность что-то постичь во всей возможной полноте познания.
После поездки Шолпан стало по-новому удивлять многое привычное. В годы юности такие перемены нередко совершаются после долгой болезни: встаешь и заново учишься видеть знакомый до песчинки мир. Впрочем, долгая болезнь - тоже путешествие в другую жизнь.
Шолпан стала думать: надо уже теперь определить наперед самое главное, без чего в большом мире можно потеряться, как в степи, когда не видно ни солнца, ни звезд.
В мыслях о главном она не могла пока определить, где оно и как его искать. Предстояло найти не потерянное и потому уже известное, а что-то неведомое: можешь его с первого взгляда по неопытности не узнать, не узнав - легко пройти мимо своего, самого главного в жизни. Какое оно?
Шолпан часто думала о чем-то неизвестном ей. Оно тоже имеет свое слово, и его предстоит услышать, понять, ввести в свои мысли и поступки.
Когда она со всеми ребятами ехала поездом из Алма-Аты домой, Шолпан увидела на одной маленькой станции саму себя. В плюшевом пальтишке, в шали с кистями, она стояла у переезда с ведерком, прикрытым пестрой тряпицей. Что несла она в ведерке? Айран? Странным показалось Шолпан: она строит догадки, стоя за пыльным окошком вагона, о том, что сама же несет в жестяном ведерке со скрипучей дужкой, не очень-то тяжелом - она явственно почувствовала вес своей рукой.