– Что ж. Одна лишняя. Значит, быть гостю.
– Ну, откуда здесь, в логове крестоносцев, может взяться гость? – удивился отец Александр, но не успел он договорить, как на террасу поднялась Елена Гречаная. Она была в белом брючном костюме, с белой сумочкой на золотой цепочке под мышкой и прелестным белым кружевным зонтиком в руке. Золоченый наконечник его рассылал вспышки на солнце, как маяк огни.
Палёв заметил ее первым:
– Кажется, это будет гостья, – и встал ей навстречу. – А кофе вас уже ждет.
Отец Александр развел руками.
Елена закрыла зонтик и, цокнув им о мраморный пол, поставила у спинки стула Палёва. От звука этого, короткого и пронзительного, жар бросился ему в лицо – стрела Купидона на этот раз приняла форму белого кружевного зонтика с золоченым сверкающим наконечником.
Теперь они сидели за столиком втроем.
– Рад вас видеть в свободном полете, – хотя Палёву просто приятно было видеть Елену, – а не птичкой певчей в золотой клетке.
– Иногда и меня тянет ступить на твердую сушу, а не на шаткую скорлупу палубы. Ведь мы – такая хрупкая посудина, водный велосипед с мотором…
– Но обслуживающему и техническому персоналу, – заметил отец Александр, – по-моему, это не разрешается.
– Почему же, – возразила Елена, – у них свои смены, только все более жестко.
– Именно! Более жестко! – подхватил батюшка. – Я заметил, какая у вас жесткая классовая лестница наций на судне!
– На судне? Да оно всего лишь отражение того, что творится в мире, – невесело улыбнулась Елена Гречаная.
– Да, да, да! Вероятно, вы правы! Одного не понимаю, какое место в этой пирамиде отвели нам? Русское присутствие не входит в их планы. Будто нас вовсе нет на глобусе.
– Отчего ж, – усмехнулась Елена Гречаная, – гармонь поет, оттого что наше место нам пробил Дягилев, Анна Павлова. Это популярности их гастролей мы обязаны репутацией мировой балетной державы и… нас выписали из Российской империи. Правда, окажись среди нас Анна Павлова, ее бы вымели помелом: высокое искусство здесь бельмо на глазу.
– А знаете ли вы, – тряхнул своим театральным прошлым отец Александр, – что Дягилев со всеми Петрушками и «Зеркалом Розы» на средства последнего императора существовал… большого мецената Кшесинской? Без императорской щедрости деятельность Дягилева была убыточной.
– Так значит не Дягилев, а монарх уготовил нам местечко. Такое наименьшее зло. Семью прокормить можно.
– И большая у вас семья? – участливо спросил Палёв.
– Мама. Больная. Но у других, из кордебалета, старым и малым не на кого больше рассчитывать.
Помолчали. А после кофепития отправились пройтись по пирсу, к форту Святого Николы, туда, куда когда-то одной ступней опирался чудо-колосс. Пригревало солнышко, и чистая вода мягко плескалась о камни, призывая окунуться.
– Ей-богу, заплыл бы! – сокрушался Георгий Дмитриевич. – Да купальным костюмом не вооружился. Наше плавание – это не путь на Афон, а путешествие из зимы в лето. Вылетел из Питера, было минус тридцать, в Венеции – минус три, а тут, три дня спустя, плюс тринадцать.
По пирсу, меж глыб и камней ходили упитанные, ухоженные, ласковые диво-коты. Какой-то человек приносил им сухой корм, они аккуратно ели, затем в ленивой неге растягивались на теплых камнях или прямо на асфальте, предаваясь своим кошачьим сновидениям. Сухощавая дама, устроившись на валунах с этюдником, рисовала их маслом на фоне морских красот. За спиной у нее развевался длинный газовый шарф, и сама она составляла часть аквамаринового пейзажа, писать который, включив ее в композицию, нужен был другой художник.
– А вы что, держите путь на Афон? – поинтересовалась Елена.
– Да, на Афон. В Салониках сойдем и дальше автобусом, – умиляясь этой кошачьей идиллии, ответствовал отец Александр. – А в Москве бездомные коты на морозе… сам видел, прям как мамонты, замерзнут и хвост торчком.
Елена взяла между пальцев крестик на груди и стала вертеть им:
– А зачем вы едете на этот полуостров? Туда ведь просто так никого не пускают, даже вашего брата мужского племени. А женщинам в этот уголок земного шара и вовсе путь заказан.
– Не только в этот, – развел руками Георгий Дмитриевич, – и на Северном Афоне, Валааме, на иные островки слабый пол тоже не допускают.
– Что поделаешь, – трижды согласно кивнул бородой отец Александр, – женщина должна искупать грех прародительницы Евы.
– Ну, знаете, – тихо взорвалась Елена, – я туда не очень-то и стремлюсь. Хотя Флобер говорил, будь на земле хоть один крохотный островок, куда ему запретили бы въезд, он потратил бы жизнь, чтобы на него попасть.
– А сам всю жизнь просидел в кабинете, – дорисовал картину Палёв.
– Нет, я не стремлюсь, – повторила Елена, сдерживая мятеж, – с меня хватит и того, что моя тезка из Трои там побывала… Или по крайней мере, ей это не возбранялось. Как и любой последней рабыне античности. А сейчас и первой леди путь заказан. И мать Терезу Калькутскую не пустили бы.
– Нет, нет, Афон необходим, – увещевал ее отец Александр, – хорошо, что баб туда не пускают: помолиться можно в тиши, подальше от искушений.
– Тогда и нам предоставьте такой райский уголок молиться, не подвергаясь мужской деспотии.
– У вас уже это было, – заметил, будто уличил Елену в чем-то отец Александр, – на Лесбосе и у амазонок. А чем кончилось? Женщину надо разбавлять, как спирт водой.
Елена с сомнением покачала головой, но вопрос закрыла:
– Ничего, все течет, все изменяется. Ничто не вечно под луной.
«Эль Сол» трубил, созывая свое стадо. Наша троица поднялась по мостику последняя, и моряки втащили мостик на борт.
Как ни хорохорились музыканты, в какие яркие не рядились пиджаки с блестящими лацканами, вид у них был замученный, изможденный – нездоровый вид. Они, верно, должны были ненавидеть свои инструменты: скрипки, саксофоны, литавры, превратившиеся в инструменты пытки. А ну-ка попробуй быть приложением к саксофону – мехами, дующими в него, приспособлением для нажатия кнопок. Ты возненавидишь его, и вдвойне страшна эта ненависть оттого, что раньше ты любил инструмент, так любил, что отдавал ему все свое время, чтобы овладеть им, а вышло, он овладел тобой, сделал ниточкой, которая должна дернуться, чтобы он издал дурной, приевшийся звук, еще способный кого-то развлекать. Неужели для того, чтобы одни развлекались, другие непременно должны страдать?
Георгию Дмитриевичу было совсем не весело от разрезвившегося не в меру кафешантана. Ветеранка… как же звали ее? Катя? Света? какая разница?… разбежалась и лихо бросилась на колени дремлющего туриста, этакого стареющего теленка, замершего над соломинкой, опущенной в стакан апельсинового сока. Разве мог он ожидать, что его выволокут на просценок, станут раздевать и полураздетым кружить налево или направо крашеные девицы в пестрых, дешевых оборках? А он будет насвистывать, чтобы не выдать своего смущения и отвращения?
Да полно, отвращения ли? Может, он счастлив и год будет вспоминать, как его кружили да щекотали табором! Это отцу Александру все кажется богомерзким, хорошо, что он сидит не в первом ряду. А что было бы, если бы да эта девица плюхнулась на колени к нему? Он и посидел-то всего минут десять и вышел, ругая про себя никудышную постановку и вздыхая о том, что советская клубная деятельность, намного более квалифицированная, чем этот балаган, была прикрыта, массовики-затейники ушли в киоскеры, зато здесь киоскеры стали массовиками и делают их дело, как бы делал сапоги пирожник.
И Григорию Дмитриевичу все это тоже было не по душе – из-за Елены. В этом пошлом плывущем балагане что делала она?
Елена вышла на сцену, преображенную прожекторами в тропический оазис, в платье из зеленых блесток и таких же длинных перчатках и запела песню по-португальски в тон платью и освещению. Ее положение было менее выгодным, чем у музыкантов: они могли спрятать свой инструмент в футляр и задвинуть в угол, а она – нет. Она сама была инструментом. И звучал он, будто пять лет с него не вытирали пыли. Только отчаянно, как хвост русалки, пойманной в сети, искрилось зеленое золото платья.