– Хм, однако, – тяжко вздохнула и придвинула рукопись поближе. – Неужели действительно богатырь в наше время?
Человек, задумывающийся над этим, не мог делать несерьезные предложения.
Была уже глубокая ночь, когда она заснула, уронив на рукопись голову. Ей приснился чудный сон. Будто Изида сошла со своего пьедестала и села за стол с тремя ангелами, на том свободном месте, откуда смотрят на икону. Ангелы приветствовали ее легкими благосклонными улыбками. Изида извлекла солнце, почивавшее ковригой между ее рогами, разломила на четыре равные части и вручила каждому. Ангел напротив, с голубой накидкой на левом плече, пододвинул ей чашу и началась трапеза. По мере того, как съедали ковригу, отламывая по кусочку и отправляя в рот, все четверо начинали светиться изнутри, сначала слабее нимба, потом ярче, как нимб, ярче нимба, пока совсем не растворились в ослепительном, невыносимом для глаз сиянии, издающем тихий серебряный звон.
От сияния Елена пробудилась. Первые лучи солнца светили в ковригу иллюминатора. Буря утихомирилась, а солнце светило с тройной силой, будто каялось в содеянном и клянется теперь уж в вечной нежности и штиле. Разве можно было ему не верить?
Какой странный сон. Ничего подобного Елене прежде не снилось. Она, верно, подсмотрела чужой сон, верно, Георгия Дмитриевича; разве не здесь обитает его дух? И разве не его она всегда ждала, как избавителя и заступника? Разве не ради этой встречи она прошла огонь и воду? Встречи, в которую она всегда верила и которой ждала? Неминуемой, как это солнце после вчерашнего буйства стихии. Куда же он сам пропал? Куда можно кануть на «Эль Соле»? Никак у приятеля полуночничали. А значит, всех петухов проспят. Тогда почитает она еще эту летопись грядущего у себя и занесет потом тихо папочку. Будет повод повидаться.
Елена беззвучно рассмеялась, прижала «Сводъ» к груди и тихо покинула каюту Палёва.
Отец Александр открыл глаза, когда солнце уже стояло высоко над горизонтом. Сначала не мог понять, где он, что с ним? Но вот взгляд упал на «Гернику», появившуюся вновь на стене, в душе поднялась смута, и он вспомнил, как дурной сон, вспомнил вчерашнее. В голове застучало: сколько времени прошло, как Палёв кувыркнулся за борт? Час, день, ночь? Далеко ли ушел корабль, если идет он восемнадцать узлов в час? Сколько в одном узле? Знает ли экипаж, что человек за бортом? Или за бортом он был вчера, а сегодня уже на дне морском или в брюхе у акулы? Да водятся ли акулы в этих морях?
Умножая в уме два примерно километра – длину узла – на восемнадцать, а потом приходя в тупик, на сколько же делить, отец Александр поспел к завтраку последним из могикан. Чашка кофе, этого наркотика с невинными глазами, выбила из него, как пробку из бутылки, остатки сонливости. Та-а-ак. Объявлять тревогу «человек за бортом», как пить дать, поздно. Надо складывать чемодан – скоро пребываем в Солунь. Палёв… Георгий Дмитрич… Пифагорыч! А его сочинения? Что он там вчера бормотал?
А ведь он вез на конференцию трактат… о реформах… шатаниях языческих. Это может быть интересно, то есть небезопасно… Опасно для церкви! Куда они теперь попадут? В какие руки?
Отец Александр посмотрел на свои, белые, припухлые, в ушах его громыхнуло эхо: «Руку!»
Да спасла ли бы его рука? Подал бы, и сам бы опрокинулся в бездну. Разве удержать ему взрослого человека, пусть он и колет иной раз дрова? А как же попытка не пытка? Выходит, попытка-то – пытка, если она не совершена. Пытка угрызения. А «сам погибай, а-а-а?..» Да еретик, язычник – попу не товарищ. Еретиков жгли, язычники же христиан и мучили, и казнили. Детей малых не щадили, Веру, Надежду, Любовь, дочерей Софии, не пожалели, и ее саму, мать троих детей. За что же ему руку? Или он, отец Александр, не солдат армии добра в рясе? За что же руку смутьяну? Или священник, как лекарь, с той разницей, что лекарь лечит микстурами, не разбирая, злодей перед ним или Божий агнец, а священник милосердием? Но разве отсечь гнилой нарост, от которого пойдет гангрена по всей церкви, – не милосердие? О церкви он пекся, а не об отдельном утопающем. Он и тонул за свои грехи в помыслах… Не мог он, не велено подать руку такому! Да только доброе сердце не раздумывает перед совершением добра. «Руку!» – снова настигло слух отца Александра, он вздрогнул, отмахнулся («Тяжела ты, воля Господня»), открестился тройным знамением и направился в каюту Палёва. Там шумел пылесосом цветной стюард. Отец Александр зашел и поискал рукопись, где только возможно: на столе, в шкафу, под картиной, подушкой, в чемодане. Рукописи нигде не было. Он попытался выяснить у стюарда, не видал ли тот каких бумаг, но это все равно, что допрашивать безъязыкого.
– Фу-ты, немец, турок, – возроптал отец Александр на его любезные улыбки и кивки «йес, сэр, ноу, сэр».
«Вот тебе и на, – совсем озадачился отец Александр. – Трупа нет. Рукописи нет. Может, их и вовсе не было? Никого и ничего?»
Он вышел на палубу. Море шептало… Что же вчера оно было в таком гневе?
…
РАССКАЗЫ
Змеиная кожа
Лика Борисовна проснулась и не могла понять, где она: комната ее, сквозь плохо прикрытые ставни проходит свет, тишину прошивает редкий пунктир электродрели – где-то ведут работы, – все, как всегда. И тем не менее что-то не так, что-то не знакомо.
– Радио… – накатила на Лику Борисовну мягкая волна, – радио не играет…
А это значит, что супруг Лики Борисовны, всякое почтение, Андрей Гордеевич, ушел из дому. И она разведена не только на бумаге, но и на деле. И теперь она может проснуться и слушать милую электродрель в большой-пребольшой тишине. Или не слушать. Больше не разбудит ее шарканье по всем радиоволнам приемника и вымуштрованный голос диктора. Слова, стертые, каждый день одинаковые, не полетят в ее комнату, как назойливая саранча, как липкие насекомые. Сколько раз она просила его почтение Андрея Гордеевича сделать потише. Но разве допросишься! Ему подавай участие Лики Борисовны во всех его процессах. Он умывается и делает звук погромче, чтоб заглушить шум воды. Он его заглушил, но заглушил и всякие чувства к нему со стороны Лики Борисовны. А без чувства как жить с человеком?
После умывания Андрей Гордеевич идет на кухню и устраивает такой трам-та-ра-рам кастрюлями, как будто объявляет пришествие Страшного суда. И это ради того, чтоб сварить яйцо и вскипятить стакан чая. Как ни дико, но именно с этого начал трещать их брак, и именно это стало последней каплей, когда чаша переполнилась.
Лика Борисовна встала с постели, распахнула окно, потянулась, вдохнув прохладного утреннего воздуха и послушала, как шушукаются между собой деревья. Правильно сделал Андрей Гордеевич, что забрал с собой радио и телевизор. Все равно Лика Борисовна никогда их не слушала и не смотрела. Однако всегда была в курсе событий. Крупных, конечно. Они, когда происходили, просачивались отовсюду и были тем, что не могло быть иначе.
Лика Борисовна приняла кипяще-ледяной душ, отчего чувство приятного перешло в бурную, неудержимую радость, съела фрукт, и у нее появилось желание поделиться с кем-нибудь своей радостью. Поделиться со всеми! Устроить бал, фейерверк, ну хотя бы вечеринку, позвать знакомых, пальнуть шампанским! В конце концов, сегодня воскресенье.
Она открыла записную книжку.
Все ее знакомые – это друзья Андрея Гордеевича. Это он ввел Лику Борисовну в их круг, представил, велел любить и жаловать. С тех пор прошло много времени, Лика Борисовна забыла об этом и считала их своими друзьями. Она обзванивала всех подряд в алфавитном порядке: «Здравствуй, дорогая… дорогой… дорогие… Как дела-делишки?.. Да что вы говорите! Кто бы мог подумать… А у меня сегодня большой день – ушел Андрей Гордеевич. Больше здесь не живет. Он, конечно, правильный, справедливый, но у меня такое чувство, будто из дому вынесли громоздкий шкаф, об который я то и дело стукалась коленом, лбом, локтем. Локтем, знаете, как больно? Я сама очень уважаю Андрея Гордеевича, но он ушел, и в мой сырой склеп заглянуло солнце… Мрачно, я согласна, мрачно… Но поверьте, сегодня у меня праздник, и я хочу его отметить. Приходите в семь… Нормально? Не знаете?.. Почти наверняка?.. Что ж, буду ждать…»