Серафим никому не отказывал и жил при церкви, пока выполнял все заказы. Люди, не только те, которым он писал, но все окрестные жители несли ему еду, когда надо, одежду и древесину, из которой он делал доски для икон.
Питался Серафим так, что от приношений ему кормились перехожие нищие, не переводившиеся на паперти. Круглый год у Серафима был пост: от объедания рука тяжелеет, а для иконописания надобна легкая рука. Писать Серафим принимался на рассвете; вставал и того раньше, молился и садился перед доской. Устремлял взгляд в поле и долго смотрел, будто хотел увидеть отблеск мира немирного и видел того, чей образ собирался изображать: Серафима ли Саровского, Святого ли Александра Невского, Богоматерь ли Владимирскую. И линии безошибочно ложились на белое поле доски – поправлять или переделывать не приходилось.
В лицах святых все просто и открыто, черты прямы и величественны, уста смирены постом, глаза из-под широких век устремлены в душу молящегося. Ничего лишнего. Лики ясны и спокойны, душа умыта молитвой. Ни смятенья, ни смуты. Иногда суровость, но Серафим больше любит писать Пантелеимона, радостного, светлого юношу в ярком, то синем, то красном плаще. Его Пантелеимоны пышут здоровьем, щеки их румяны, а глаза веселы. Глядя на такого, не то, что хворый выздоровеет – Лазарь воскреснет.
Любил Серафим и Александра Невского; он выходил у него суровым, даже грозным, и воина-князя в нем было больше, чем святого.
Но любимейшим из всех святых, просиявших в Земле Русской, был тезоименник Серафима старец Саровский. Он до вечерних зарниц мог выписывать его мягкую пушистую бороду, плавные переходы ее от черноты до седины, растушевывать тени на впалых щеках, выводить узоры на епитрахили и рукавах. Ни одной резкой линии, ни одного выкрика или угла – все полушепотом, все округло, смягчено, елейно.
Иконы свои Серафим называл сретениями: каждая из них была свидетелем его встречи со святым. Икону видели люди и тоже встречались с этим святым, забирали и уносили в свои углы – святой поселялся в их доме.
А Серафим шел дальше, в другое село, в другую церковь. За ним по нахоженной дороге дребезжал, пылил на колесах дощатый ящик с углями, красками и вохрениями.
Однажды по весне, когда Серафим трудился над золочением Царских врат во храме Георгия-воина городка Т-ска, увидел он на службе молодую княжну Гайворонцеву и понял: ни годы поста, ни святости не смирили в нем кровь – в сердце его, не знавшем иной любви, кроме любви к святым, загорелась любовь к женщине.
Серафим быстро вышел из храма, долго бродил среди высоких трав, травы хлестали его по лицу, по рукам, но он ничего не чувствовал. Он думал о жизни с женой и не видел в ней места своим угодникам и целителям.
На следующий день Серафим стал собираться в дорогу. Пошел проститься со священником – и на пороге храма столкнулся с княжной Гайворонцевой. В ее голубых глазах вспыхнуло две свечи – она опустила взор.
– Мне нужен для моей опочивальни образ Божьей Матери, – прошептала она.
– Неужто нет? – Серафим не заметил, что и он шепчет.
– Есть, конечно. Да Богородица вся покрыта серебряным окладом, а мне ее всю видеть хочется.
– Что ж… Приходите… через неделю, – он помолчал, глаз не поднимая, и прибавил: – к заутрене.
Серафим день не ел. Молился, уходил в березовую рощу, пил из родника.
День спустя сел за работу. Смотрит долго в даль и видит, как из голубоватой дымки выходит женская фигура в длинном алом одеянии и идет по направлению к нему. Подходит ближе – и он различает: княжна.
Такою он и изобразил Приснодеву. Всепетую Мати. Невесту Неневестную. А с этим понял: княжна настолько вошла в его клетки, что проникла в сонм его святителей. А может, наоборот? Она всегда была там, да он того не знал? И не Приснодева его похожа на княжну, а княжна сошла с его икон, воплотив в себе его Приснодеву?
Как бы там ни замыкалось кольцо, а на седьмое утро, когда еще не успел стихнуть последний малиновый звон, перед Серафимом предстала княжна Гайворонцева, держа в руках свою икону.
– Ты монах? – спрашивала она.
– Нет.
– А жена у тебя есть? – потянулась к нему княжна, как подсолнух к солнцу.
Серафим посмотрел ей в глаза:
– Не могу я на тебе жениться.
– Почему?
– Да что ж это будет! – он схватился за голову.
– Что же? По чину все будет.
– Ты же, – он наклоном головы указал на новую икону, – ты… Богородица. Как же возможно на Богородице жениться? Прикоснуться, осквернить.
– Скажи, а дождь, когда падает на землю, орошает ее, и она потом родит пшеницу, золотую, он ее тоже оскверняет?
Серафим отстранил княжну с дороги, вырвался на свободу и почти побежал в сторону кручи.
– Землю, – кричала ему вдогонку княжна, – если дождь ее не орошает, постигает засуха! Землю рассекают трещины, пшеница, золота-а-а-я, гибнет!
Серафим услышал ее слова и остановился.
Княжна догнала его, и они пошли рядом к реке, вдоль реки, в березовую рощу.
– Прими постриг, уйди в монастырь, – говорил Серафим, – а я при монастыре иконником останусь. Каждое утро на молитве видеться будем.
– А как же пшеница? – возразила княжна.
И Серафим сдался.
Так рука об руку они шли долгие годы и были счастливы, потому что он уважал в ней женственность, а она в нем подвижничество. Весной и летом Серафим уходил по привычным дорогам; на осень и зиму оставался дома с семейством.
Так длилось до великой и страшной революции.
Теперь, случалось, Серафим шел к церкви, а приходил на ее развалины, где в алтаре уже буйствовала дикая трава. Покрасневшими от холода руками он писал на разрушающихся стенах своих святых, похожих на исхудавшего Муромца. Их лики больше не светились радостью и ликованием, брови были сдвинуты, взгляды темны и суровы, одежды черны. Каждому из них Серафим вкладывал в руки меч.
Низко по небу ползли свинцовые тучи.
И вот в один ненастный день в знакомом городке к храму Георгия-воина, в который давеча постучал дорожный посох Серафима, прибыл красный отряд. Закуролесилась охота на батюшку. Он заперся в доме, но дверь вышибли. Он выбрался в окно и хотел укрыться в лесу. Бежать до леса надо через поле. В поле его и настигли, приволокли к храму (когда волокли, плевали в лицо, осыпали грязной бранью), швырнули под дверь – навели ружья. Дверь приотворилась, из нее протянулась бледная рука и под треск выстрелов втащила батюшку внутрь. Серафим защелкнул щеколду. Стало слышно, как о бронзу ударялись и отлетали пули, как начали бить об нее приклады.
Серафим наклонился над батюшкой, неподвижно лежавшим на полу, – изо рта святого служителя клокотала кровь, а душа уже устремлялась на небо.
Дверь покорно раскачивалась под напором крепких красноармейских плеч.
Серафим опустил голову новопреставленного на холодный пол, осенил крестом, отошел к алтарю, стал на колени и громко зашептал:
– Якоже первомученик Твой о убивающих его моляше Тя, Господи, и мы припадающе молим. Ненавидящих всех и обидящих нас прости…
От шепота его колыхалось пламя свечи, горевшей перед иконой.
Дверь подалась и расхристанные мордовороты, спотыкаясь о тело батюшки, ворвались в храм. Они перевернули в нем все вверх дном, но никого не нашли. Только под расписным куполом парил сизый голубь. По нему открыли пальбу. Голубь опустился ниже, медленно описал над алтарем круг и нехотя вылетел из храма. С крыльца навстречу ему вспорхнула белая голубка – шел террор на знать.
Пара голубей взмыла высоко в небо и растаяла в солнечной дымке.