– Ах, ты вот о чем, – рассыпáлся Паппенгейм. – Мы с Мартой родные, а с Фрицем – родные только по отцу.
Чтобы не слышать противной болтовни Паппенгейма, я хлестнул лошадей, и они, как ветер, помчали к имению Фогелей меня и моего врага.
Верблюжий Венок встретил гостя у ворот. Братцы обнялись, расцеловались и встали друг против друга, отирая платочками глаза. Только тут я понял, почему наш горбун всегда напоминал мне Паппенгейма. Братья были очень похожи. У обоих маленькие серые глазки без ресниц, выдвинутые вперед подбородки и сжатые трубочкой губы.
Проплакавшись, Верблюжий Венок и Паппенгейм пошли в дом, а я въехал во двор и стал выпрягать в сарае лошадей.
Батраки были еще в поле. В пустой конюшне чистил навоз Заремба.
Юзеф молча принял у меня лошадей и подарил таким взглядом, что я вспомнил про гвоздь.
– Юзеф, – мягко сказал я, – ты напрасно думаешь обо.мне плохо.
– Думаю о тебе так, как принято думать о всяком предателе.
– Напрасно.
На крыльце появилась Белка:
– Вас приглашают кушать!
– Кого? – растерялся я. – Куда?
– Известно куда. Туда, где господа кормят собак и таких лизоблюдов, как ты.
Я думал, Нюра говорит это из желания оскорбить меня, но через минуту услышал приглашение уже от самого Паппенгейма.
– Почему ты не идешь, Вашиль? – мягко проговорил он. – Я рашпорядилшя, чтобы тебя хорошо накормили.
– Спасибо, не хочу…
Паппенгейм настаивал, и мне пришлось уступить.
– А говоришь – «напрасно»! – бросил вслед с презрением Заремба.
Меня кормила Белка, но старик, воспылавший ко мне неожиданной любовью, сидел тут же, на кухне, присматривал за тем, как меня обслуживают. Обед был такой, какого я не ел с самого начала войны.
– А теперь ты дай ему компот, – сказал Паппенгейм, обращаясь по-русски к Белке. – И пушть он пошле хорошо отдохнет.
Невольники уже пришли с поля. Их лица, изможденные, бледные и злобные, повернулись ко мне, когда я сходил с господского крыльца. Во всех глазах я читал презрение и вражду и невольно склонил голову.
– Пся крев! – громко сказал кто-то.
Я не вынес незаслуженного оскорбления и, подгоняемый злыми взглядами, сбежал в ненавистную каморку.
Уже стемнело, во дворе все стихло, а я лежал с открытыми глазами и думал мучительно о том, что поляки и даже Белка, наверно, проклинают меня сейчас, как подлого изменника. Можно было бы, конечно, пойти и рассказать им все откровенно, но кто знает, нет ли здесь еще одного Франца…
Глубокой ночью я услышал у дверей осторожное царапанье, потом дверь тихонько отворилась. Мне показалась, что это Юзеф подкрадывается к моей постели, чтобы вонзить в меня гвоздь. Я испуганно вскрикнул:
– Кто здесь?
– Тише! Не кричи зря!
Это была Белка. Она подошла ко мне вплотную и зашептала:
– Ты – гадина! Я тебя ненавижу… Как самую последнюю тварь. Мне просто стыдно перед всеми… Даже перед немцами. И как наша земля могла родить такого гада!
– Послушай, Белка! – пытался я остановить ее.
– Я тебе больше не Белка, – ответила Нюра и принялась бить меня по щекам.
Я схватил ее руки. Она дрожала и задыхалась. Мне тоже не хватало воздуха.
– Ты можешь убить меня тут же, не сходя с места… Но сначала выслушай…
И я рассказал, зачем понадобилось мне лезть в добрые друзья к Камелькранцу.
– Так я и знала! Ой, так и знала, Молокоед!
– Вот те на! – удивился я. – Зачем же ты меня отдубасила?
Белка рассмеялась своим легким смехом, совсем как раньше:
– Ты только не сердись, Молокоед… Зато теперь я знаю всю правду!
Я вытащил букетик незабудок из кружки с водой, подал Белке.
– Что это такое? – спросила она, ловя в темноте букет.
– Знак того, что я все время думаю о тебе… Цветы…
– Спасибо, Вася!
Я в темноте не видел Нюриных глаз, но убежден, что они горели еще ярче незабудок.
Потом мы уже спокойно стали обсуждать план нашего бегства. Я попросил отыскать на чердаке одежду, спрятанную Лизой, и убрать в более надежное место.
– Я это сделаю, Молокоед, – сказала Нюра. – Только ты продумай все как следует и поскорей давай сигнал.
– Сигнал дам… Не беспокойся, – улыбнулся я в темноте, вспомнив сигнал, каким я созывал когда-то с балкона своих товарищей[53].
Теперь оставалось объясниться с Юзефом. Ушла Белка – и я, не теряя времени, пробрался в барак, тихонько разбудил Зарембу, попросил выйти во двор.
– Вы помните наш разговор, дядя Юзеф?
– Какой?
– А помните, я вам с Сигизмундом говорил, что мы хотим бежать?
– Я-то помню, но другие все забыли, – горько ответил он.
– Эх, дядя Юзеф! Я думал, вы более догадливый. Узнав о моей тактике, поляк успокоился, положил мне на плечо тяжелую руку, рассмеялся:
– Дурак я, дурак! До тридцати четырех дожил, а таких вещей не понимаю. Я, может, тоже подумаю.
– И побежите? – радостно спросил я.
– Возможно. – Мне показалось: в темноте он улыбнулся. – Когда потребуются тебе мои услуги?
– Скоро. Мы должны воспользоваться тем, что я сейчас немного свободен. Если меня снова не запрут под замок…
– Ты прав, Василь. Бегите скорее – поможем. Теплее, чем обычно, пожал мне Юзеф руку, и мы пожелали друг другу покойной ночи.
БАЛ
По мере того, как запас спиртного уменьшался, шум все возрастал.
Паппенгейм гостил у сестры уже третий день. Фрау Марта, одетая по случаю приезда брата в роскошное белое платье, белые чулки и белые туфли, почти не появлялась в эти дни во дворе. Брат и сестра подолгу беседовали в саду либо уезжали в Грюнберг в гости к общему знакомому – начальнику концлагеря.
Один Камелькранц по-прежнему суетился в хозяйстве. Горбуна не приглашали ни на беседы, ни в гости, и мы поняли, что управляющего держат в черном теле.
Пока баронесса с Паппенгеймом находились в гостях, пришла телеграмма. Старший сын мадам Фогель – Рудольф – сообщал из госпиталя, что будет дома уже сегодня вечером. Камелькранц засуетился еще больше. Белка срочно была послана на почту с телеграммой баронессе, чтобы та выезжала. На дворе шла генеральная уборка. Старый Отто по приказу Камелькранца резал огромного кабана. Верблюжий Венок, подстриженный, чисто выбритый, надел новый костюм и выглядел теперь еще более смешным и нелепым.
Когда батраки вернулись с поля, баронесса и Паппенгейм уже были дома. На кухне стоял содом: женщины, приглашенные фрау Мартой, жарили, варили, стряпали, как будто приезжал не один обер-лейтенант, а по крайней мере рота солдат.
Вечером сквозь шторы светомаскировки из всех окон пробивался свет. Из барского дома слышалась музыка.
Я стал уже засыпать, когда меня разбудили и Паппенгейм сказал, что со мной желает познакомиться обер-лейтенант.
Мне помнилось лицо Рудольфа Фогеля по фотографии, которую пришлось видеть в кабинете на допросе у гестаповцев. Гладкое, без единой морщинки, оно походило скорее на лицо невинной девушки. Голубые глаза, мечтательно устремленные вдаль, довершали сходство.
Сейчас я предстал перед грубым солдафоном, пьяным, растерявшим во хмелю свою молодцеватость. Сильно загорелое, обветренное лицо опухло, должно быть, от постоянных попоек, гитлеровские усики не украшали, а безобразили его. Правая рука была перевязана и лежала в повязке, переброшенной через плечо.
Бухнувшись на диван, обер-лейтенант прохрипел:
– Дядя Фриц говорил… ты – хороший музыкант… Может, нам сыграешь?
Из соседней комнаты слышались звуки рояля, шарканье ног и веселые голоса. Хозяева праздновали приезд Рудольфа. Мне вдруг захотелось посмотреть на эту компанию, и я согласился играть.
Меня повели умыться, потом переодели в костюм Карла, и я вышел в зал, длинный, неуклюжий, в коротких штанишках и безрукавке.
53
Сигнал, о котором сейчас сказала Белка, был и в самом деле потешным. Все у нас в те времена было загадочным и таинственным. Когда мне надо было видеть Димку и Левку, я вывешивал на балконе мамин синий фартук с красной каймой. Он означал: «Собраться срочно всем!» По этому сигналу к нам домой немедленно являлись Димка и Левка.