— Схожу.
Он перелез через дорогу, к краю шоссе, прилег за камнями и с минуту лежал совсем так, как тот убитый, с которого он снимал шинель. Потом стал осторожно шевелить головой, потом совсем высунулся, и Арон Перес не выдержал, строго зашипел на него. Месяц стоял над лесом за речкой. Левая сторона ущелья, где прилепилось шоссе, была заткана зеленой кисеей, прозрачной и тонкой, а правая, за речкой, тонула в сине-черной тени. И в небо, прозрачное и холодное, уходили темные горы впереди и позади. Никогда еще Арону Пересу человек не казался таким маленьким, как среди этих таинственных гигантских стен с их величавым молчанием и дикой красотой.
— И то правда: стоит какой-то статуй, — сказал неожиданно громко Уласенков — голосом совсем веселым, подрагивающим от смеха. И встал. Арон Перес тоже выпрямился — надоело стоять, согнувшись.
— С дрючком, — прибавил Уласенков, когда Арон подошел к нему. — Эй, что за человек? — закричал он громко.
Некто темный с длинной палкой в руках нерешительно сделал несколько шагов от речки к откосу шоссе.
— Говори — кто, а то вдарю! — крикнул Уласенков строгим голосом.
Арон Перес щелкнул затвором ружья. Таинственный незнакомец уронил палку и остановился. Что-то забормотал, делая знаки правой рукой вверх, к небу. Уласенков сбежал к нему по откосу, держа ружье на руку.
— Чего же молчишь, не отзываешься? Шутить, что ль, будем? — донесся до Арона незнакомо-сердитый голос товарища.
Таинственный пришелец опустился на колени, поднял руки вверх и заговорил хворым и слабым голосом, каким просят милостыню нищие. И опять голос Уласенкова уже весело, почти по-приятельски сказал:
— Э, да ты, брат, гость-то хорош, да угостить нечем. Пойдем-ка, брат… Арон! Хо-рош ершок попал в горшок… Встречай!
У огня гость — обносившийся, отощалый турок из редифа — оказался совсем не страшным. Из-под ветхого башлыка, повязанного тюрбаном, глядело худое, темное, голодное лицо, в котором некоторую основательность имел лишь один нос — он шел сперва но одной линии с покатым лбом и затем крутым углом был нагнут к узкому щетинисто-черному подбородку. Вдавленные темные щеки, резкие скорбные морщины под широкими бровями и этот потянутый книзу нос придавали турку сходство с какой-то болотной птицей, серьезной, сосредоточенно размышляющей и унылой.
— Ну, брат, теперь ты — наш пленный, клади оружие… Ясыр! Понимаешь? — сказал Уласенков, шлепнув турка по плечу, и засмеялся.
Турок поднял на него глаза, черные, унылые, робко просящие. Потрогал рукой голову и слабым, хворым голосом пробормотал, показывая зубы:
— Башам… агрыюр…
Уласенков сразу понял — и по голосу, и по жесту. И перевел:
— Башкам? Захворал?.. То-то вот, сукин кот! А кто тебя пхал воевать? Сидел бы себе дома да покуривал трубку. А то небось теперь добился — и табаку нет? Обыщи-ка его, Арон, нет ли оружия?
Арон с готовностью принялся ощупывать пленника. На плечах у пего висела выцветшая рвань, которую по двум медным пуговицам можно было принять за шинель, но она была коротка для шинели. Темное, волосатое тело, похожее на чугун, виднелось на груди, сквозь продранную желтую рубаху, сквозило на ногах в прорехи синих шаровар и обмерзших чулок. Единственное вооружение, которое оказалось на турке, был пояс с патронами старого образца, — даже ножа нигде не нащупал Арон, а он искал строго, старательно.
— Ну вот, Арон, видишь? — говорил торжествующим топом Уласенков. — Что ни делает Бог, все к лучшему. Не остановись мы тут — значит, не взяли бы этого дружка. Завтра с тобой представим его, может — награду дадут: пленный… Думаю, без последствия этого дела не должны оставить?
— По Георгию обязаны дать! — сказал Арон Перес и так уверенно, что Уласенков, не очень первоначально рассчитывавший па возможность награды, вдруг укрепился в приятной надежде.
Единственный свидетель этой торжественной сцены — мальчик, завернутый в шинель, — большими черными глазами наблюдал за ними троими. И в глазах его так и застыла та тяжелая, недетская боль, которую не вылил он своими слезами. Уласенков приятельски подмигнул ему, встретившись с его удивленным, изучающим взглядом.
— Вот, Ванятка, заблестят Георгии и па наших грудях!.. И большим пальцем правой руки гордо постучал в свою широкую грудь.
— Ну, Арон, мотайся за водой! Обрадует, брат, и тебя вечность: крест — это такое дело: пенсией огребешь — до гробовой доски кусок есть… Садись, друг! — обернулся опять к турку Семен и показал жестом место у огонька. — Садись, гостем будешь, а водки купишь — и за хозяина почтем…
Огонек трепетал, фурчал, лизал пристроенные па камнях котелки. Тонкими голосами пела закипавшая вода. И молча сидели вокруг они — четверо, голодные, озябшие, усталые, борющиеся с дремотой. Каждый думал о чем-то своем, далеком, никому, кроме него, не понятном, никому не приболевшем. И это незабываемое свое казалось сейчас невероятным, улетевшим милым сном, а то диковинное, внезапное, сотканное из случайностей и неожиданностей, что сгрудилось здесь, перед глазами, было понятно, близко до осязательности, как дрожащие язычки огня и тонкое пение воды в котелках. Оттого всем было невыразимо грустно и холодно.