Закричал что-то самому себе непонятное, несуразное, дикое, лишь бы кричать, кричать, дать знать о себе, взбодрить себя. Бросился в другую сторону, огонь и дым раскаленной свинцовой оболочкой закупорили горло, прикрыли меня всего — сверху, снизу, с боков и давили. Я почувствовал, что горю. Весь! На плечах и руках жгучая боль. Такой же болью резануло по спине. Мальчишка вывалился из рук. Конец! Я не сказал себе «конец», я ничего не сказал ни вслух, ни про себя, а просто почувствовал всем существом своим, понял, что погибаю, что меня уже нет, сжался, пошатнутся вперед, назад и — все.
Очнулся, когда огонь уже потушили, и пожарники в касках рылись в золе среди полуобгоревших бревен. Поташнивало. Дышу, как загнанная лошадь. Нестерпимо жжет спину, плечи, руки и лицо. На теле пузыри.
Пахнет гарью, одеколоном и — что удивительно! — хвоей. Когда дунет ветер с гор — слышу только запах хвои. Почему-то обострилось обоняние.
Оказывается, когда я потерял сознание, в огонь бросился Шахов, схватил меня и парнишку, побежал, упал, и тут подоспел Василий.
Шахов, парнишка и я лежали рядом, возле обуглившихся, еще испускавших холодный дым, построек. На лицах и на руках у нас повязки. Рядом стоял Василий в непривычной для него вялой позе, покуривал, посматривая на нас, Чуб его, такой пышный, крепкий, начисто сгорел, остались мелкие кудряшки, темноватые от копоти, похожие на волосы негра. Шныряли туда и сюда какие-то женщины.
Нам с Шаховым пришлось полежать в больнице.
Трижды за свою жизнь ложился я на больничную койку и всякий раз, выздоравливая, чувствовал наплыв необыкновенной животной радости, наполнявшей всю мою душу. Радости, которая рвалась наружу, которую не хотелось утаивать. Я начинал много, горячо говорить, беспричинно смеяться, улавливая изучающие взгляды все понимающих врачей. Подарки, забота, особое внимание — от этого было даже стыдновато: ведь я сейчас здоровее здорового. Чистейшие, веселые палаты, только бы свадьбы устраивать. Почему так: здания больниц почти всегда светлы и веселы, а контор — нередко унылы, мрачны?
Лежишь и думаешь. О чем-нибудь да думаешь — уж так устроен человек. Это только кажется, что бывают минуты, когда ни о чем не думаешь. Вроде бы не думал. А ну-ка вспомню, «Что это на стене — черное пятнышко или муха?» «Интересно, насколько часто здесь красят двери? Белешеньки». «Не прогуляться ли мне по коридору?»
Больше думал о Шахове. Он был рядом, перед глазами.
Приглядываюсь. Не человек — машина: в двенадцать ночи засыпает, в шесть утра на ногах, ни позже на минусу, ни раньше на минуту. Полна тумбочка книг. Технических. Другие лежат, ходят, рассказывают байки, отдыхают. Этот, как в школе, что-то высчитывает, читает, записывает. Палата стала цеховой конторкой — и мастера, и рабочие тянулись сюда. Всякий разговор сводился на заводские дела.
Пришла Аня.
Улыбается виноватой вымученной улыбкой. И эта улыбка обращена не к Шахову, а почему-то ко мне.
Шахов будто засыпает. Спросит что-либо о ее житье-бытье, о заводе и опять как изваяние. Странно! Ну и пара!
— Приходите, захватывайте с собой ребят и девчат.
«Не хочет, чтобы приходила одна». Этим он уже оскорблял меня.
На следующий день она пришла с большой оравой. В палату завела их медсестра, говорливая, набожная женщина. Набожная-то набожная, а посты, как сама говорила, не соблюдала и вдобавок к этому — любительница сбрехнуть. «Подковыривала» деловитого Шахова:
— Райская жись тут у вас.
— Так оно! — в том же тоне отвечал Шахов. — Ведь мы не врущие, не болтающие, пост соблюдающие.
Сейчас медсестра сказала:
— Вот он, орел!
— С подпаленными крылышками, — добавил Шахов.
Все засмеялись этой наивной шутке. И уже не могли утихнуть. Сколько сидели, столько и смеялись. Молодые!
Шахов старался показать, будто Аня для него ничего не значит. Такая же, как все, одинаковая. Наивная хитрость. Ведь видно было, что она для него и он для нее значат больше, чем кто-то другой. У него убыстрялась речь при разговоре с ней, деревенел голос. И смотрел на нее не так, как на всех. Она выглядела грустной, обиженной. Уходила последней. Сказала Шахову с пренебрежением:
— Эх, ты!
В больнице он был другой. Не чинодрал. Не позер. Раньше, поговорив с Шаховым, я нередко раздумывал, правильно ли вел себя. Вспоминал, что сказал Шахов, что сказал я, каким было выражение его лица, каковы интонации голоса. Противно, утомительно! В больнице эти навязчивые мысли не кололи меня.