— Куда направился, Степаныч (или Иваныч, Федорыч)?
— Да по делу тут. На базар заглянуть решил.
— Заходи.
— А чё у тебя? — хитрит Степаныч, будто ничего не понимая.
— Да зайди на минутку.
А какая уж там минутка! Если компания, так большая. Если угощают, так радушно. «Ну хоть маленькую еще опрокинь. Хоть один стакашек пропусти. Держите его, бабы! Ну ты, ей богу, обижашь нас всех, Степаныч».
Снова шагает по улице Степаныч. Еще одно окошко открывается:
— Здорово! Куда потопал? Погоди-ка, я с тобой.
Как одна семья. Все запросто.
С Сычевым запросто не получалось. Волчье-то мурло все же высовывалось, а я не углядел. Обводил всех вокруг пальца и не переигрывал: не круглого дурака изображал, а так, слегка придурковатого, на которого порой что-то находит.
Дивились люди: как мог в рабочей среде вражина появиться? Сычев не был заводским. И батьку его тоже, бывало, на завод арканом не затащишь, всю жизнь — старателем. По лесам, по горам, возле речек золотишко искал. В одиночку. Много не находил, жил не лучше заводских, но думку о богатстве имел. Имел такую думку. Да только не вышло.
В декабре неожиданно для всех арестовали Шахова. По заводу слух потянулся: «Начальник-то механического, Шахов-то — враг народа. Слыхали?» Отмахивались, думали, разыгрывают: «Не может быть!» — «Мо-о-жет. Он уже там... за решеткой». — «Ну мало ли! Разберутся!» — «Уже разобрались. Уже!..» — «Да, не может того быть. Ты же видел, какой он, как старался, как говорил...» — «Э-э-э, милок, шпиены, они завсегда приспосабливаются, чтоб их за самых настояшших людей, понимаешь ли, принимали».
Как иногда бывает, начали наплетать на человека, подозревать его в грехах, не совершенных им, вспоминать, что «вот он однажды...» — «А помните, было как-то?..» Оскорбление подозрением — самое тяжкое оскорбление. И это слухи... Не знаешь, что предпринять, с кого потребовать ответа. Сплетни о Шахове гнездились в заводской конторе и, подобно чуме, быстро, незаметно проникали в цеха.
В механическом не верили, что Шахов — враг. «Ошибка какая-то».
Ночью ко мне работник НКВД Евсей Токарев заявился. У ворот бойкая лошаденка. Сели в кошевку, поехали.
— Зачем ты меня везешь, Евсеюшка? — спрашиваю.
— Дело есть, Иваныч.
— А все ж таки, зачем? У меня грехов против власти нету.
— Не положено рассказывать. Приедешь — узнаешь.
— Не все ли одно, теперь или потом. Ну, посуди.
— Не могу.
— А ты через «не могу». Нас же никто не слышит. В таком-то деле, знаешь, ожидание хуже пытки.
Снег ледяной лицо колет, не снежинки — острые иголки с неба сыплются. Когда шел с вечерней смены, снежинки казались мягкими, а ведь понимаю — те же, все от настроения: красивое может показаться некрасивым, веселое скучным и наоборот. Тьма кромешная на улице, будто вымерло все. В ухо Евсею сую губы, шепчу — допытываюсь. Деликатненько: не в моих интересах злить парня.
— Ну, скажи.
— До чего ж ты прилипчивый, Иваныч.
— Никто ж не услышит.
Молчит.
— Как приедем, все одно узнаю.
— Вот пристал! Насчет Шахова разговор пойдет.
Тихо сказал, переспросить пришлось. Чего боится, чего таится?
Шахов! Да, о чем же больше могла пойти речь. Пока мы ехали — дороги с полчаса — я все думал о Шахове.
Не прост Шахов. Поначалу обмишулишься: по-бабски руками размахивает, а когда говорит с рабочими, слова шарибайские употребляет. Вроде, свой парень. Но это игра, простачок только с виду. С инженерами уже другой — сдержан, солиден, простонародных словечек нет, сразу видно — интеллигент. Простота, она в моде была, многие руководители старались казаться попроще, демократичнее — каждый на свой манер.
Хотел слыть добрым, чутким: «Уж если просят помочь — помогу». «За мной должок не останется». И, вправду, помогал. Но!.. Верно говорил Василий: «Шахов этот себе на уме. Ты, мол, товарищ Тараканов, пренепременно выступи на собрании. И завком пренепременно прохвати. Что они для отдыха рабочих сделали? Бьюсь, бьюсь, а договориться не могу. Видал, куда гнет? Хочет, чтобы сказали: только он, он лишь... а другим начхать...»
Шахов думал о людях постольку, поскольку без. них, как и без машин, цех ничто. Сделать больше других, лучше других; о механическом должны говорить. И, действительно, о нас много говорили, часто писали, хотя механический цех далеко не основной на заводе, и до ЧП нахваливали взахлеб. Все знали, к кому Шахов чувствует симпатию, к кому антипатию, а к кому безразличен. Первый любимчик — Василка Тараканов. Я был неприятен Шахову, особенно поначалу. А может быть, мне только так казалось: неприязнь к себе всегда сильнее ощущаешь и, бывает, заблуждаешься, относя к неприязни случайную грубость, холодный — не только на тебе — взгляд. Ловко выступал с трибуны. Перед зеркалом тренировался: встанет, как есть, в полной форме и начинает перед самим собой ораторствовать, жесты, гримасы, интонации отрабатывать. Артист, да и только. Аплодировали ему бешено. Женщины, те порой аж слезу пускали от умиления. Рабочие любопытствовали: «А правда ли, что тренируетесь вы речу говорить?» Что ж, ораторское искусство — самое наисложнейшее.