Аналогичная, хоть и чуть менее яркая, история с датами известна и про французского короля Людовика XVI, причем тот был казнен в день, который с детства считал для себя счастливым.
Конечно, все это, возможно (скорее всего и даже наверняка), совпадение.
Ну а вдруг?
Во множестве охотничьих историй вы встретите упоминание о «волчьей пятнице». Волки в зимнюю голодную пору часто отправляются в набеги на деревни словно по расписанию, в определенный день недели. Причина, конечно, не в том, что они сверяются с календарем. Значит, просто налицо какое-то совпадение между причинно не связанными между собой условным человеческим календарем и сугубо естественным расписанием волчьей жизни.
Таких совпадений вокруг нас должно быть очень много — до сих пор ведь их замечали только случайно. Так не пора ли заняться их поиском?
Начать, конечно, следует с проверки примет — с совпадений, уже отобранных на протяжении веков. Итак, приступим…
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
Лил дождь, светило солнце, из земли лезли грибы, из жизни — герои. Они торопились в будущее. Планета, населенная гениями! Это хорошо только в сказке. Ну, так пусть это будет сказкой! И сказкой не страшной, не древней, а — волшебной…
Прошло сорок лет — и вот идет по Москве Тихон, отягощенный всеми почестями, какие только могут достаться человеку. Даже академиком он остался — поскольку лишь из-за него не ликвидировали старинную Академию наук (кого выдвигать, коли все кругом — гении, кто индивидуально, а кто коллективно).
Игорь постарел сильнее всех — счастье не красит человека, а ему так везло.
Леонид щурится на свет — очки ему не идут, а он недавно женился (ведь Вики давно уже нет) и должен думать о своей внешности.
Игорь живет на Марсе, Леонид — в Малаховке, а Карлу поставлен памятник на Новодевичьем. Большой и красивый.
ВОЗМОЖНОЕ И НЕВОЗМОЖНОЕ
(фантастические рассказы)
ДАЛЬНЕЙШЕМУ ХРАНЕНИЮ НЕ ПОДЛЕЖИТ
Город все собирался кончиться, оборваться, сойти на нет — и не мог.
Улицы сменялись улочками, заборы — заборчиками, уличные колонки — колодцами. Но конца всему этому не было. Взгляд упирался метрах в двадцати в зыбкую границу темноты — и несколько секунд она казалась границей города. А потом я замечал, что темнота отступает передо мною, а вместе с нею медленно уходит в ночь город, расчетливо не давая обогнать себя.
Днем Барашов совсем не казался мне большим. Наверное, потому, что я мерил его в вышину, а не в длину и ширину. Что ж, четырехэтажный горисполком был Эйфелевой башней города, а трехэтажная гостиница с колоннами — его Исаакиевским собором.
За два месяца, прошедшие со дня моего приезда, у меня не нашлось времени, чтобы рассмотреть пункт, определенный мне для работы институтской комиссией по распределению. И не ночью бы начинать исследование города, где, как значилось в позавчерашнем решении горисполкома, уличное освещение отставало от благоустройства дворов, а от уличного освещения, в свою очередь, отставало асфальтирование тротуаров.
Это распоряжение я получил как руководитель видного областного учреждения. В моем ведении находился угрюмый двухэтажный дом, смотревший и на соседнюю улицу, и на общий с городской милицией двор добротно зарешеченными окнами. Называлось мое учреждение архивом; я, однако, был там не директором, а начальником трех старших научных сотрудников, одного просто научного сотрудника, двух младших научных соудников, трех архивно-технических сотрудников и вахтеров. Я завидовал своим подчиненным. Потому что они были начальниками. Особенно вахтерам.
Раз в три ночи каждый из них занимал рабочую позицию на печи крохотной сторожке у дверей архива, на которые сам перед тем навешивал замок весом в полпуда. Утром будил его и отпускал с работы. Один из них ухитрился как-то не заметить грозы, перебудившей весь Барашов; другой (по слухам, занимавшийся гаданием) несколько часов назад не слышал, как я отчаянно лупил уками и ногами в дверь архива — изнутри. Потому то я был заперт. Стоило только на пятнадцать минут дольше посидеть над документами…
Покорившись судьбе, я предусмотрительно превратил рабочие халаты сотрудников в эрзац-простыни и иц-одеяла. Но спать было рано. Я пошел к полкам с: удебными делами.
Их было здесь, судя по описям, по крайней мере, двадцать тысяч! И по крайней мере, процента три от этого числа я уже успел просмотреть.
На делах стояли красивые даты:
«Начато 2 января 1917 года, окончено 14 декабря 1917 года». «Начато 28 сентября 1917 года, прекращено производством 29 октября того же года».
1918, 1919, 1920 годы.
«Дело 2-го участка Барашевского уездного суда о краже крестьянином Филиппом Иконовым свиньи у крестьянки Елизаветы Петровой».
Больше всего было здесь двойников этого дела. Что же, я и просматривал эти судебные документы только для того, чтобы большую часть из них отправить в макулатуру.
…Я никак не мог понять, чем руководствовались когда-то работники суда при составлении описи. Дела времен Керенского соседствовали с делами первых лет нэпа, документы о крестьянских восстаниях смущали покой классических дел о покраже соседской курицы.
Я был стражем исторической справедливости. И хозяин курицы вместе с похитителем ее уходил под моей рукой в небытие посредством резолюции поперек обложки дела: «мак.»), а батраки, отнявшие землю у своего помещика, переходили в века согласно точной резолюции «На постоянное хранение».
Впрочем, летом и осенью 1917 года крестьяне Барашовского уезда редко отнимали у помещиков землю. Но не думайте, что помещикам от этого было легче. Крестьянские сходы принимали здесь в ту пору детальные резолюции, в которых обязывали формальных владельцев земли: а) запахать ее всю, б) платить при этом батракам столько-то рублей в день, в) передать после сбора урожая половину хлеба армии, а вторую половину — крестьянам.
Тех, кто предлагал такие резолюции, арестовывали. Тех, кто их осуществлял, бросали в тюрьмы. А толку?
Я сам не заметил, как начал писать — на обложке одного из макулатурных дел:
Я писал стихи, брал новые дела, снова писал стихи… Я смеялся, обнаружив дело о нарушении в 1920 году священником села Ольховка тайны исповеди: поссорившись с соседом, он сообщил ему и всем желающим послушать, что тот рогат. Низовой суд постановил было посадить болтуна на три месяца, а потом высшая инстанция терпеливо объясняла рассвирепевшим односельчанам потерпевшего соседа, что у нас церковь от делена от государства, и следовательно… Сразу за этим делом шло по описи другое, посвященное взысканию алиментов с некоего местного немца.
К делу были приложены его любовные письма к истице. Последнее из них, написанное за час до свадьбы с другой женщиной, кончалось так:
«Играйте, скрипки! Рвись, сердце! Эмма потеряна для меня навсегда»
В своем заявлении в суд Эмма объявляла, что отец ее ребенка не честный немец, работающий на благо интернационального рабоче-крестьянского государства, а жадный и тупой пруссак.
Бумага дел не пожелтела, вопреки всем литературным традициям, а посерела, стала сухой и ломкой. Давно умерли крестьяне, выгнавшие помещика, и сам помещик, умерла, наверное, Эмма, умер и ответчик по ее делу. Остались только папки в коричневых, серо-синих, зеленых и желтых обложках. Все больше номеров становилось в описях, которые я составлял.