Восстающий на «Левиафана», как Персей, сражающийся с Медузой Горгоной, ставит между собой и властью отполированный щит, который отражает волну страха, исходящую от государства, и направляет ее на него самого. Теперь уже он, в свою очередь, — как предводитель разбойников или вольных людей — внушает страх добропорядочным гражданам.
Эта игра с силами страха иногда может обретать политическое измерение. Яркий пример такой диалектики мы видим в недавних событиях в Чечне. Федеральный центр, принуждая чеченцев оставаться в составе России и подчиняться ее законам, использует инструмент устрашения. И воспринимается населением Чечни именно в подобном качестве. Но вместе с тем сами чеченцы, по праву восставших, сами становятся символами, внушающими страх, — вначале «мафией», «бандитами», а позже «террористами». Аналогичным образом устрашали добропорядочных граждан дореволюционной России разбойники, а также казацкие формирования.
3. Заговор, интриги, призванные свергнуть правящего царя, вождя или политическую группировку.
«Левиафан» как цельная реальность в случае заговора особенно не страдает, поскольку чаще всего сам механизм репрессий и структура властвования сохраняются в прежнем виде. Следовательно, заговор не представляет собой угрозы всей системе, но лишь конкретным властным группировкам и отдельной личности. Однако сама возможность заговора часто сильно влияет на психологию правителя или правящей группировки, устрашает их, внушает параноидальные комплексы, манию преследования, что иногда приводит к экстраполяции страха вовне. Ужас власти перед заговорами порождает волну репрессий против заговорщиков — реальных или мнимых. Так рождается очень важное для русской государственности и русской политики понятие — «измена».
«Левиафан» основан на принципе лояльности, преданности, в котором системный и личный факторы переплетаются. На самом деле понятие «преданности» в строгом понимании «Левиафана» отсутствует, поскольку эта структура призвана воплощать в себе внеличностный, отвлеченный, рационально-механический комплекс. Но в конкретной практике, и особенно в истории «русского Левиафана», тема личности правителя и преданности ему персонально проецируется с нижних этажей вольных органических иерархий военных дружин, казацких отрядов или разбойных шаек на высшие ступени. Возникает смешение власти и государства как безличного механизма и как организации, создаваемой по признаку личной преданности.
Заговор служит в этой системе фокусом всей конструкции. В холодной логике «Левиафана» нет места заговору в чистом виде. Он рождается тогда, когда верхние уровни государства начинают отождествляться с конкретной персоной или группой людей. В этом случае рождается настоящее цунами параноидальных состояний, в цепи которых реальные заговоры перемежаются с мнимыми, а карательные меры против конкретных заговорщиков перерастают в масштабный и бесцельный террор. Такие примеры мы видим в эпоху второй половины царствования Ивана IV или при Сталине. Тонка игра в самом сердце «Левиафана». Отождествления/разотождествления механической природы государства как репрессивного аппарата и сильной личности вождя порождают особую форму запугивания, которая проецируется на широкие слои населения, даже по своему статусу никак не способные принимать серьезного участия в «измене» — хотя бы в силу своей удаленности от центра власти. И тем не менее фактор «измены», «заговора» в чистом виде оказывается одним из интенсивных моментов политического воплощения страха.
4. Воровство, экономические преступления.
Это явление теоретически ослабляет систему государства, поскольку подрывает его хозяйственную логику, его естественную ориентацию на упорядочивание сферы труда и распределения. Воровство — фон энтропии, ведь оно приводит к исчезновению материального продукта, созданного трудом и частично поддерживающего мощь «Левиафана» (через систему налогов и податей), без учета и контроля. Различные типы государств по-разному реагируют на воровство — в некоторых случаях карательные меры в этой области применяются строго и наказания за экономические преступления вполне сопоставимы с наказаниями за тяжкие уголовные преступления — такие, например, как убийство.
Особенность «русского Левиафана» состоит в том, что воровство чаще всего карается более мягко и страх населения в этой сфере не слишком велик. С формальной точки зрения воровство, безусловно, приравнивается к преступлению, однако прямым вызовом государству не является. В этом отличие русской государственности от западноевропейской — германской или английской, где экономические преступления рассматриваются как покушение на самую суть государства и «Левиафан» отвечает на этот вызов жесткими репрессиями. Страх перед воровством у западных граждан значительно больше, чем у русских. И все же выше определенного предела воровство начинает представлять собой серьезную угрозу государству, поскольку демобилизует созидательное начало и уводит из-под жесткого централистского контроля важнейшие материальные ресурсы. Воры крадут у «Левиафана» его жиры.
Но здесь речь идет о тех формах кражи, которые осуществляются отдельными гражданами, не инкорпорированными в государственно-чиновничью систему, и стремящимися поживиться как за ее счет, так и за счет отдельных частных граждан, наживающих свое благосостояние честным трудом.
Вместе с тем «русский Левиафан», и в этом его национальная специфика, часто выступает сам как субъект воровства, как своего рода воровская инстанция, энтропическая призма, стоящая между трудящимися и высшей властью и выводящая из циркуляции материальные ресурсы куда-то в сторону. Воровство как форма осуществления бюрократических функций не характерная черта «Левиафана». Скорее, это феномен, схожий с переплетением личной власти и власти как механической функции на высшем уровне.
Чиновник в своем лице сочетает как абстрактный левиафанический принцип — воплощение безличностной механический инстанции, так и конкретного человека, с его эгоистическими интересами, лукавством и жадностью. Будучи санкционированным «Левиафаном», русский чиновник уклоняется от того, чтобы обезличенно служить обезличенной системе, и воровство становится излюбленной формой умеренной оппозиции, проявлением своего рода маленького робкого мздоимческого бунта против деперсонализированной машины государства. Взяточничество, коррупция и воровство чиновников — это форма саботажа эффективной деятельности государства. А потому вовсе не такое уж простое явление.
Русский чиновник-вор — типаж национальный и, как всё русское, двусмысленный, со своей особенной ироничной экзистенциальной стратегией. Жест персонального воровства демонстрирует: я нарочно смешиваю понятия абстрактного государственного механизма и конкретных личных эгоистических интересов, тем самым отчасти «гуманизирую» холод чудовища «Левиафана», делаю его ближе к людям, поскольку через меня проявляются пусть низменные, но вполне человеческие черты, а не отчужденная фатальность карательной машины. Так русская коррупция показывает своего рода переход конкретного чиновника-взяточника с позиции субъекта страха, иными словами, того, кто этот страх внушает, на позицию объекта запугивания — того, кто этот страх испытывает (вместе с простыми людьми).