Несомненно, вологжане будут читать эту книгу с особым пристрастием. Самое большое заблуждение — подходить к ней с мерками краеведения. Шаламов уже самим названием подчеркивает свою неизбежную субъективность: «Есть три Вологды… Моя Вологда — четвертая». Некоторые фактические неточности (отмеченные в сносках), естественны, если учесть, что Шаламов расстался с родным городом в семнадцать лет, в 1924 году, а затем бывал только наездами. Последний раз — в декабре 1934 года, на похоронах матери. Сам писатель признавался: «После смерти матери все было кончено, крест был поставлен на городе»[2]. Не забудем: в том же декабре 1934-го после убийства Кирова развернулась новая вакханалия террора, и последовавший вскоре второй арест Шаламова поставил крест на многом другом, еще более важном.
Мне кажется, у современных вологжан не должно быть «обиды» на писателя за некоторые резкие слова о земляках. Они имеют вполне очевидное историческое объяснение: та Вологда, в которой он жил, была совсем другой. В конце концов вопрос, любил или не любил Шаламов родной город, не может решаться на примитивном «ромашковом уровне». У писателя, как увидим, были основания возмущаться равнодушием людей к печальной участи своей семьи, заскорузлостью нравов провинции. В то же время от с детства сумел заметить то лучшее, что определяет северный, вологодский характер: доброту, открытость, стремление к красоте (см. его ранний рассказ «Пава и древо» о кружевнице), особую, щепетильную честность («На вологодском рынке всегда продавалось молоко первосортное. Разрушен мир или нет — на жирности молока это не отражалось», — удивительно меткое замечание в «Четвертой Вологде», сохраняющее силу, кажется, до сих пор).
Центральным в книге является, без сомнения, образ отца-священника. Всякий заметит, что он лишен какой-либо идеализации — притом, что Тихон Николаевич был высоконравственной и незаурядной личностью, резко отличаясь от старых типажей духовенства. Чего стоит, например, саркастическое замечание Шаламова об отцовских методах воспитания: «Я хорошо знал, что вслед за упоминанием о лучших людях России последуют щипки и толчки». Или горячий монолог: «Я буду жить прямо противоположно твоему совету…» Причину этого конфликта, думается, надо искать не столько в отце, сколько в сыне, юном Варламе. Он был рожден поэтом — со всеми вытекающими отсюда последствиями и проблемами для окружающих. Все мальчишеские эскапады против отца — это попытка защитить свою тайную приобщенность к Парнасу. В одном случае — от рутины быта: Шаламов откровенно пишет о своей тогдашней «ненависти» к обширному домашнему хозяйству с «гогочущими гусями», и это легко понять: ни Пушкин, ни Лермонтов, ни кумир его юности Игорь Северянин, пожалуй, не любили пасти гусей (это к тому, чтобы не заподозрить писателя в ранней мизантропии)… В других, более серьезных случаях, это была защита от догматики, пусть и самой прогрессивной.
Но отец преподал юному Варламу и такие уроки, полезность которых трудно переоценить. Самый, может быть, важный из них касается отвращения к антисемитизму. Наглядность и последовательность, с какой вел эту линию о. Тихон, безусловно, делает честь его педагогическим и человеческим качествам.
В послереволюционные годы Варлам смог убедиться, сколь велико мужество отца. Мальчик-поводырь у слепого, нищего, но гордого священника, он учился у него, по собственным словам, «крепости душевной».
Законы природы — сила генов, ранних привычек и воспитания — в конце концов берут свое, и мы даже в позднем Шаламове можем найти существенные черты отцовского характера. Во всяком случае беспримерный стоицизм писателя имеет, как представляется, родовой, священнический исток. И хотя сам автор «Колымских рассказов» в эмпирике жизни оставался вне религии, тип его личности очень близок религиозному, идущему от неискоренимой на Руси традиции жертвы и подвига во имя правды.
Современные неофиты православия не преминут отыскать здесь противоречие и даже обвинить Шаламова в «богоборчестве» — ссылаясь на его слова из «Четвертой Вологды»: «Я горжусь, что с шести лет до шестидесяти не прибегал к помощи бога ни в Вологде, ни в Москве, ни на Колыме». Слова эти — один из заключительных, важнейших аккордов книги. Они утверждают реальность того, что человеческая «единица» (выражение Шаламова, прилагавшееся и к себе) может обойтись без упований на высшие силы, находясь в наитяжелейших условиях. Видеть в этом некий порок, а не великое достоинство человека, способно, пожалуй, лишь крайне замороченное сознание. Таким же достоинством писателя является не раз продемонстрированное им уважение и сочувствие к людям церкви, ставшим жертвами репрессий. Да, Шаламов категорически не принимая «гальванизации» религиозных проблем в русской литературе, особенно у Достоевского (о чем он прямо пишет в «Четвертой Вологде»), но это только лишний раз подчеркивает суровую трезвость выстраданной им философии.
2
В кн. «Воскрешение лиственницы» (предисл. М. Геллера) — Париж, ИМКА-Пресс, 1985. В России до сих пор выходили только журнальные публикации: «Наше наследие», 1988, №№ 3–4 (в сокращении), «Лад» (Вологда), 1991, №№ 3-10.