Оговорка о Достоевском не случайна. Шаламов имея основания полемизировать со своим великим предшественником — и в силу сходного опыта, и потому, что собственной судьбой измерил глубину его сбывшихся и несбывшихся пророчеств. «Даже Достоевский, который много угадал, прошел мимо практического решения этого теоретического вопроса», — в этой мысли Шаламова ощутима изрядная доля печальной иронии. Ведь речь идет о кровавой мировой «практике», оставившей миллионы трупов в вечной мерзлоте Колымы и печах Освенцима. Шаламов — в отличие от многочисленных начетчиков от истории, наперед знающих, кто виноват в трагедиях века (большевики, жидо-масоны, монархи, капиталисты, террористы и т. д.), скептически относился к самой идее рационального объяснения социальных катаклизмов. По его мнению, масштабы их «нельзя было определить т в каком политическом клубе». Корень зла он склонен был видеть прежде всего в природе человека — в «темных силах», «зверских инстинктах», которые «утверждают свою вечность, прячась, маскируясь до нового взрыва». Забвению этой опасности в России, на взгляд Шаламова, немало способствовала гуманистическая литература второй половины XIX века, породившая эпидемию роковых иллюзий и мифов. Одним из них стал миф о народе, крестьянстве как средоточии земных добродетелей («народ-богоносец», по Достоевскому). Поразительная живучесть этих представлений обнаружилась после того, как отшумели исторические бури: в 60-е годы Шаламов стал свидетелем жарких литературных и «диссидентских» споров на тему о народе, интеллигенции и революции — с явным обвинительным у клоном в сторону интеллигенции. И потому неудивительно услышать со страниц «Четвертой Вологды» его страстную отповедь:
«Пусть мне не „поют“ о народе. Не „поют“ о крестьянстве. Я знаю, что это тате… Интеллигенция ни перед кем не виновата. Народ, если такое понятие существует, в неоплатном долгу перед своей интеллигенцией»…
Чтобы лучше понять смысл этих суровых строк, мода вновь обратиться к личному опыту писателя. Сколь ни узок и специфичен он был в плане «сближения с народом» (лагеря!), эта специфика открыла Шаламову многое, что не замечается в благодушии мирной повседневности. Порывы злобы в свой адрес, не раз слышанные им на каторге («Вы, суки, нас погубили. Все из-за этих гадов-грамотеев!» — рассказ «Лешка Чеканов»), — это только новейшая вариация дремучей недоверчивости ко всем «чистым» и «благородным», идущей снизу от века. Недаром так явственна здесь перекличка с «Мертвым домом» Достоевского: «Вы нас заклевали, железные носы!». Кто же виноват, что этой слепой народной злобы не убавилось за столетие? Выплеснутая в революцию и гражданскую войну, она не знала разбора. Горькая иллюстрация тому — судьба отца Шаламова, которому «мстили все и за все — за грамотность, интеллигентность». Между тем — вопреки распространенному заблуждению — подавляющая часть российской бесцензовой интеллигенции ни в малейшей степени не была причастна к грехам, имперского государства. Ее положение «прослойки» — и в старое время, и еще более в раннее советское — было фактически положением между молотом и наковальней (гонения сверху и угрозы снизу). И в этих условиях она создавала главное достояние России — ее культуру, боролась за просвещение народа!
Шаламов считал недопустимым бросать камни в интеллигенцию еще и потому, что она понесла наибольшие жертвы в освободительной борьбе. Он не раз, в том числе и на страницах «Четвертой Вологды», высказывает свои симпатии к деятелям этой борьбы — народовольцам, эсерам, подчеркивая, что его привлекают не столько программы, сколько «нравственный уровень» этого движения. Нетрудно заметить, что Шаламов здесь глубоко расходится с концепцией знаменитого сборника «Вехи» (1909 г.). Ориентация писателя на сохранение духовных связей с революционными традициями в России — а не на «веховский» разрыв с ними — весьма знаменательна: она свидетельствует о глубоком демократизме его взглядов.
Нельзя упрощать — в угоду конъюнктуре — и отношений Шаламова с Советской властью. В юности, в 20-е годы, он отдал дань социалистическим симпатиям: нэп еще сохранял здоровые начала российского саморазвития. Как бы ни называя себя писатель позже, в «Четвертой Вологде» — «слепым щенком», «юным догматиком» — его упования, были не беспочвенны: они разделялись многими мыслящими людьми 20-х годов. И планомерное уничтожение этих людей «выходцами из народа» во главе со Сталиным — не есть ли лучшее подтверждение их способности изменить судьбу страны?..