На следующий день мы получили от нашего друга план чердака и слуховых окон, угол наклона крыши и хороший нож! Фантазия превращалась в реальность. И надзиратель не постеснялся все подробно описать своей рукой: это снимало подозрения в предательстве. Тут же он писал, что брата своего попробует завтра вывести из лагеря и сообщал адрес, где они будут ждать нас. Сплошная удача: у нас будет, где остановиться в первые дни, что очень важно.
В эту же ночь мы начали работу: в тот угол камеры, который не просматривался надзирателем, перенесли тумбочку, на нее влез самый сильный из нас — Володя Стропило — и начал аккуратно резать сначала штукатурку, а потом доски потолка. Дело шло медленно, люди менялись, доски были очень толстыми, работать, вытянув руки вверх, было очень трудно. К середине ночи мы поняли, что работа эта не на один день... Встал очень серьезный вопрос: как закрыть отверстие в потолке? И опять нас выручил наш блатной! Стропило оторвал кусок простыни, густо забелил его зубным порошком, разведенным водой, высушил, подогнал цвет материала к цвету штукатурки потолка, наклеил этот кусок материала на дырку и замазал швы тем же раствором зубного порошка. Все мы остались без зубного порошка, но отличить место пролома на потолке мог только тот, кто знал его: сказывался опыт бесчисленных побегов, опыт целых поколений лагерников и арестантов России...
Днем у нас в камере было необычно тихо; даже шебутной, беспокойный Васек-мужичок из колхоза, пристреливший из берданки председателя, и тот спал. Ночью продолжалась работа. И опять днем мы набирались сил. Вечером при поверке перед отбоем дежурный офицер, тот самый, что благоволил к нам, так как на работу в тюрьму попал из армии и, как все нормальные люди, явно недолюбливал КГБ, сказал:
— Беспокойный день сегодня. Малолетка тут в карцере рот себе зашил по углам, так я его спрашиваю: ты зачем это сделал? А он отвечает: начальник, а зачем мне большой рот, если пайка 300 грамм. Вот ведь... А еще у нас тут побег из лагеря.
И ушел, поняв, что сказал лишнее.
Значит, ушел наш приятель, и брата увел! Хорошо! — чужая удача вдохновляет, окрыляет!
Ночью мы прорезали первую доску до конца. За следующие две ночи был сделан и второй прорез, кусок дерева толщиной примерно в 6 см был вынут. Все торжествовали. Приближался час нашей попытки. Но тут стоявший наверху сказал тихо: «Что-то тут есть еще...» Мы замерли, глядя вверх, на руки, исследующие пролом в потолке. Через несколько минут, спрыгнув вниз, наш товарищ сказал: «Хана! Там решетка...» Случилось то, чего мы не ожидали: по потолку тюрьмы сверху была уложена толстая металлическая решетка. А ее ножом не возьмешь...
Мы долго не заделывали в ту ночь дырку: каждый хотел пощупать решетку, обсуждались варианты, один другого фантастичнее... Под утро прорез заделали и легли спать. Состояние у всех было подавленное, никто не хотел расставаться с планом такого реального побега, все лежали и думали...
Все понимали: надо доставать ножовку по металлу, без нее ничего не сделать. А пока нет пилки — ждать. Настроение в камере резко упало. Сразу стал виден весь ужас нашего существования: железные нары, на которых мы лежали настолько вплотную, что ночью надо было переворачиваться всем вместе; грязь нашей камеры, где арестанты сидели уже столетия; полумрак этого каземата, где самый веселый человек терял бодрость: запах кислой капусты, хлорной извести и испражнений, впитавшийся в кирпичи за эти бесчисленные годы...
Но как-то надо было жить. И вот, по вечерам мы с Витей начали читать друг другу стихи, которые сохранились в памяти с прошлых времен. Тут были Блок, Брюсов, Уитмен, Есенин, Гумилев, Ахматова, Гейне, Перец Маркиш... — мы выскребали из памяти все, что там было. И вскоре этим заинтересовались наши сокамерники. К сожалению, знатоков настоящей поэзии не было, но люди слушали с живым интересом, и кое-кто начал записывать стихи для того, чтобы тоже выучить их наизусть. Особенно большим успехом пользовались стихи, выражавшие волю к жизни и победе: «Победа» Гумилева, «Ассаргадон» Брюсова...
Вот в эти дни мы и решили: начнем писать вспоминаемые стихи в тетрадь. И начали. Заполнили одну тетрадь. Начали вторую, потом — третью. Тетради эти просили уже из других камер: наша работа имела успех и доставляла людям большое удовольствие. Нас исправляли, дополняли стихи, рисовали иллюстрации к темам. Так странно звучали в этом ужасе древней тюрьмы чудесные строчки нашего с Витей товарища по Омским лагерям, Олега Бедарева:
«Панта рей!» —
это особенно слышится ночью,
Когда огни фонарей
встают, как в строке многоточье...
Будто прошлое вновь о любви говорит —
В окна тянет руку незримую...
Уплывает прошедшее в волнах зари,
Как корабль, увозящий любимую.
Ты стоишь и былому кричишь: воротись!
Ничего не вернется из Прошлого Дальних Морей...
Оглянись! С новым утром и Солнцем встречается Жизнь!
Панта рей!
Даже тот, кто не знал, что «панта рей» в переводе с греческого означает «все течет», читал это с подъемом, внутренне воспринимая стихи, как призыв к жизни.
Иногда мы и развлекались. Однажды пришел начальник тюрьмы и кто-то «завелся» с ним из-за какого-то пустяка. Капитан быстро перешел на крик. И ему в лицо было брошено: «Паразит!»
Лицо начальника налилось кровью, сравнялось по цвету с его носом алкоголика.
— Как ты смеешь меня называть паразитом! — орал он. — В карцере сгною!
А к этому времени у нас в камере был уже второй блатной — Володя Арматура. И он, конечно, не мог пропустить случай поиздеваться над тупым офицером.
— А почему вы обижаетесь? — невинно и удивленно вступил он в разговор. — Разве вы не знаете, что сам товарищ Карл Маркс так вас называет?
— То есть как это, Маркс?! Я тебе покажу, Маркс! Начитался тут, грамотным стал, — бушевал офицер.
— Ну, это вы зря, гражданин капитан, — примирительно уговаривал Володя. — Я ведь вам говорю о всемирно известном труде товарища Маркса, о его «Капитале». Ведь там, когда говорится о построении общества, о базисе и надстройке — помните, еще товарищ Сталин об этом тоже говорил?
Капитан явно начал слушать, так как имена Маркса и Сталина его гипнотизировали, и он, как и все граждане этой несчастной страны, боялся попасть впросак.
— Ну, так вот, вы, конечно, помните, что в «Капитале» у товарища Маркса на странице 376 сказано, что на базисе пролетарского общества будет надстройка? Помните?
Ну, как сказать «не помню»... И пробормотал капитан:
— Ну, помню, ну, и что из того?
— Вот я и говорю: вы же помните, как можно не знать трудов нашего великого гения и вождя человечества товарища Карла Маркса! Вот, а помните, сказано, что в надстройке этой будут карательные органы: суды, тюрьмы? Ну, помните?
— Ну, помню, ну, и что? — непонимающе защищался начальник тюрьмы.
— А то, что наш великий товарищ Маркс там прямо говорит, это на странице 376, том 10, — Володя явно говорил выдуманные цифры. — «Суд и тюрьма — это паразитическая надстройка, которую мы должны будем терпеть». Таким образом, это сам товарищ Карл Маркс, наш вождь и учитель, назвал вас паразитом. Уж обижайтесь или нет, но это он вас так назвал...
Вся камера хохотала, смеялись в кулак и надзиратели, стоя за спиной у капитана. Попыхтел наш капитан, покряхтел, выматерился и ушел. Что ему еще, бедному, было делать! Ведь Карл Маркс...
Глава XIV
У моих читателей может сложиться впечатление, что в тюрьме и лагере люди только смеются. Я не хотел бы этого. Наш бард Галич сегодня в Москве поет:
«До сих пор в глазах — снега наст,
До сих пор в ушах — шмона гам...»
И я помню, и, наверно, никогда не забуду трупы на вахте и истощенных моих товарищей: на медосмотрах «врач» — представитель КГБ в белом халате, — не осматривал людей, а щупал зады проходящих голых полутрупов. Если ягодицы еще имели мясо, — работать! Если ягодицы висят мешочком кожи и торчит копчик «хвостиком», — тогда на время в нерабочий лагерь. Но я думаю, что наши тюремные будни — с тоской глаз, устремленных в потолок по ночам, и безнадежностью дней — еще ярче подчеркнуты попытками уйти в смех от желания повеситься.